Голуа. Мы остановились, чтобы пропустить клетку с удавом. Я сидел в уборной, разбросав ноги, а француз болтал и подносил мне коньяку рюмку за рюмкой. Я едва попадал в рот, до того тряслись руки.
Я хотел пойти к Осипу, я хотел лечь в конюшне, но я знал, что я сейчас не дойду.
VIII
Перед представлением я пошел пройтись по морозу. Осип был занят, я пошел один. В дверях меня нагнал Савелий.
— Ах, как это вы! Я думал — вот-вот с ног падете. Этот номер у вас пойдет. — Он увязался со мной на улицу. — Надо бы спрыснуть, уж как полагается.
Я не говорил, а только кивал головой.
— Ну ладно, вечерком, значит. Все же наш советский артист.
Он снял фуражку, поклонился и побежал обратно в цирк.
Я вернулся за час до начала. В полутемном коридоре под местами я услышал иностранный разговор. Я заглянул и сразу на фоне тусклой лампочки увидал длинный силуэт Голуа. Самарио, приземистый и сбитый, как кулак, стоял против него и сквозь зубы говорил с итальянским раскатом:
— Вы, вы это сделали. Никто, ни Мирон, ни один человек. Здесь только один мерзавец.
— Что? Как! Что вы сказали?
Голуа шипел и, видно, боялся кричать. Я видел, что он слегка приподнял хлыст тоже как бы шепотом.
Я мигнуть не успел, как Самарио залепил оплеуху французу. Он стукнулся об стену и сейчас же оглянулся. Итальянец рванул у него из руки хлыст и резнул два раза по обеим щекам, так что больно было слышать, и хлыст полетел и шлепнулся около меня.
— Мерзавец! Бродяга! — крикнул Самарио и запустил руки в карманы своей венгерки.
Я ушел в конюшню.
Вечером на работу Голуа вышел с наклеенными бакенбардами. Я очень рассеянно работал. Прямо черт знает что получалось у нас в этот вечер. Собаки все путали, а Гризетт вдруг поджала хвост и побежала в проход, вон с арены. Голуа погнался. Он поймал ее за ухо в конюшне. Мне видно было, как лицо у него скривило судорогой от злости и он хлыстом бил и резал Гризетт по чем попало. Собака так орала, что публика начала гудеть. Я хотел бежать за кулисы, но в это время выбежала Гризетт, за ней весело выскочил вприпрыжку Голуа. Он улыбался публике сияющей улыбкой. Мы кое-как кончили номер. Голуа сделал свой знаменитый жест. Публика на этот раз меньше хохотала.
Я стоял в проходе и смотрел, как пыхтели на ковре среди арены два потных борца. Ко мне вплотную подошел Самарио.
Он потянул мою руку вниз и кивнул головой: «Пойдем». Мы вышли в коридор. Самарио глядел мне в глаза, шевелил густыми бровями и говорил на плохом французском языке.
— Ваш хозяин — мовэ-сюжэ! Негодяй! Вы это знаете? Нет? Вы делаете номер с боа, с удавом. Я должен вам сказать, что в прошлом году я читал в заграничном журнале «Артист» про один случай. Катастрофу. Тоже боа, и тоже обвивал человека, и этот номер показывал тоже один француз. И в Берлине этот удав задавил человека насмерть! При всей публике. Поняли? Я не запомнил фамилии француза. Это все равно. Фамилию делает вам афиша. Но я думаю, что на вас платье этого удавленного человека. И змея та же самая. Вероятно. Но что уж наверно — так это то, что вы работаете у подлеца. Вы сами не француз? Нисколько? Вашу руку.
Самарио больно сдавил мне руку и пошел прочь. Походка у него была твердая, казалось, он втыкал каждую ногу в землю. Он звонко стукал каблуками по плитам коридора.
Я все смотрел ему в спину и думал: «Неужели я надеваю этот костюм покойника?» Мне не хотелось верить. Итальянец ненавидит Голуа. Может быть, он врет мне нарочно, чтоб сорвать французу его номер. Мстит ему за то, что он испортил ему лошадь Эсмеральду. Я хотел догнать Самарио и спросить, не шутит ли он, чтоб напугать меня.
Ночью мы, конюхи, сидели в нашей пивной. Я угощал. Савелий опять говорил мне «вы» и называл «гражданин, простите, Корольков». Когда мы вышли на улицу, он отстал со мной и сказал:
— Червончик-то дайте мне на счастьице! А? На радостях-то?
Какие уж были там, к черту, радости: Голуа завтра обещал пропустить удава через меня два раза. Я полез в карман и дал Савелию червонец. Пропили мы одиннадцать рублей. Из всей сотни у меня осталось только семьдесят шесть рублей. Я решил завтра же послать в банк пятьдесят и двадцать пять — домой.
Так я и сделал: на другой день утром я послал два перевода. На том, что в банк, написал не сам; мне за пятак написал под мою диктовку какой-то старик в рваной шинели. Фамилию и адрес отправителя я выдумал, а на «письменном сообщении» так: «по поручению П. Н. Никонова в счет его долга в 500 рублей. Остается 450». Перевод домой я заполнил сам. Фамилию отправителя я выдумал, но на обороте написал по-французски жене: «Милая моя. Я жив и здоров. Я работаю, я плачу свой долг банку, а эти деньги посылаю тебе. Если ты меня прощаешь, и меня и Наташу, купи, дорогая, ей зеленую шапочку вязаную, она так просила. Твой Пьер. Умоляю, не ищи меня. Я вернусь, когда будет все кончено».
Я хотел еще много приписать, но начал так разгонисто, что едва хватило места и на это. Квитанцию я запрятал в шапку, за подкладку. Я шагал по улице совсем молодцом. Я чувствовал в шапке эти квитанции. Мне казалось, что я что-то большое несу в шапке, что шапка набита и я иду, как разносчик с лотком на голове.
Но когда я вошел в цирк, я вспомнил, что мне надо идти топить к удаву. «Ничего, — подумал я, — вот, удав выручает. О! Привыкну». И я сказал себе, как Голуа: «Дю кураж!» Я топил, не глядя на Короля. Вздор! Машина, — черт с ней, что живая. Нельзя же бояться автомобиля в гараже, потому что он тебя раздавит, если лечь на дороге. Но когда змея зашуршала в своей клетке, мне стало не по себе. Я мельком глянул на нее и вышел из комнаты.
После обеда я опять наклеил усы. Как вчера. Я нарочно порвал безрукавку, когда напяливал ее на себя. Весь этот костюм казался мне покойницким саваном. Я спросил Голуа, нельзя ли мне работать в том, что на мне.
— О нет! Змея привыкла именно к этому.
А разве кто-нибудь в