У входа на базар – винный ларек, с утра облепленный страждущими.
– Как пчелки, как пчелки! – ласково говорит о них старушка-уборщица. И тут же добавляет: – Всех стоящих мужиков война повыбила, остались только эти – третий сорт!
Отец разговаривает с незнакомым фронтовиком в старом морском кителе. Китель рваный, дырки стянуты медной проволокой. Обладатель его летал и на «ишаках», и на «Каталине», сбил четырнадцать «юнкерсов». Орденов нет – сняли за какую-то провинность. «Как говорит Ваня Кожедуб: "Подальше от царей – голова целей"», – повторяет он.
– Ас утра напьешься – целый день свободен. Хорошее взял вино?- спрашивает фронтовик отца, хотя пьет и одеколон, и «ликер шасси» – авиационную тормозную жидкость.
Не грустили фронтовики.
– Что нам, малярам? Дождь идет, а мы красим!
Наверное, многое из той жизни сейчас не смешно, как напечатанный анекдот, но люди печали не показывали. Возле тира звучит заезженная патефонная пластинка – подарок дружественной в войну Великобритании. Женщина поет по-русски с акцентом:
На эсминце капитанДжемс Кенэди,гордость флота англичанДжемс Кенэди,и недаром влюблены вДжемс Кенэди,шепчут девушки страны:– Джимми! Джимми! –Вызвал Джемса адмирал:– Джемс Кенэди!Вы не трус, как я слыхал,Джемс Кенэди!Ценный груз поручен вам,Джемс Кенэди,В эсэсэр свезти к друзьям,Джемс Кенэди!
Песня кончалась тем, что «носит орден эсэсэр Джемс Кенэди»… На базаре можно было услышать в вокальном исполнении и сурковские стихи:
На ветвях израненного тополяСвежее дыханье ветерка.Шел моряк, прощаясь с Севастополем…
За этой строкой обычно следовало:
– Братишки! Сестренки! Не обойдем бедного калеку, поможем по силе возможностей! Пара монет вас в жизни не устроит, а для меня- это большая помощь. Не для того же я езжу по Союзу, чтобы попросить вашу трудовую копейку! Спасибо, офицер! Желаю вам получить внеочередное воинское звание! Благодарю вас, рабочая дама! Желаю вам больших производственных успехов! Спасибо, пионерка! Вперед к коммунизму! Благодарю вас, сталинский сокол! Летать выше всех, быстрее всех и дальше всех! «На ветвях израненного тополя…»
– Когда человек перестает работать,- говорил отец,- он начинает размахивать руками, если они есть, и пить.
До добра это, конечно, не доводило, тем более что и жизнь не всегда высоко ценилась. Слышу у ларька такой разговор:
«У меня приятель пришел с фронта, так ему что курице голову отрубить, что человеку- все равно. Выпил с соседом и поспорил, что отрубит ему голову. И отрубил, что вы думаете. Восемь лет дали».
Отвоевав, Россия строилась, училась, воровала, спивалась, пахла горем и пирогами на рыбьем жире и, гордая, не просила ни у кого милостыни. Никто за нее не платил. Она заплатила за всех. И даже хлеб свой, не обильный в те годы, посылала в Европу, и Европа кормила им свиней. Голодая, Россия работала за троих, ибо не сбылась еще мечта сказочного Иванушки: лежать на печи да жевать калачи. Но если народ пел песни, радовался жизни, рассказывал анекдоты о себе и своем вожде, как тот обвел вокруг большого пальца западных лидеров, показав им дулю, если после такой войны у народа не угасли юмор и улыбка, этот народ воистину исторически и стоически велик!
2. ДРАГОЦЕННОЕ УТРО
В городе полно цыган. Гадали, выменивали – цыганили. Они появлялись и на нашей улице- целыми таборами, с повозками, со всем скарбом. Толпой, без спросу заходили во дворы, прихватывали все, что попадалось под руку, – кружку, ложку, миску, рукомойник… Молдаване гнали их, и тогда они останавливались посреди улицы, играли на дудках, плясали. Поражало обилие детей – грязных и почти голых в любую погоду. Наслушавшись хозяйкиных рассказов, я боялся цыган – ведь они любят красть таких беленьких, как я, но любопытство побеждало, и я подолгу смотрел на улицу сквозь заборную щель. Однако цыгане в ту пору были самыми безобидными гостями. Если и стянут, то какую- нибудь, хоть и нужную в хозяйстве, но ерунду. И ходили они днем, открыто. Хуже было с ночными гостями. Те барабанили в ворота, окна, нередко являлись в милицейской форме, под видом проверки документов. Сколько семей, особенно русских, погибло в ту пору в Молдавии! Свирепствовали «Черные кошки», «Маруси», националисты, остатки бандеровцев, не считая многочисленных неорганизованных энтузиастов разбоя. Слыхала наша улица по ночам не соловьиные – автоматные трели.
Улетая, отец оставляет матери трофейный пистолет, она ночью не спит, ходит в лунном свете по комнате, в одной рубашке, с этим пистолетиком в руке. Окна открыты, иначе душно, не уснешь. На окнах «граты» – решетки, все русские их поставили.
Помню, ломились к нам на рассвете. К счастью, отец был дома. Хозяйский пес Цыган застучал лапой в стекло. Удивительно умная была собака! Цыган зря не лаял, а если появлялись чужие, бежал к окну и стучал лапой, приглашая хозяев. Была и вторая собака – отец любил всякую живность и принес откуда-то хромого щенка, которого сам же за его физический недостаток и бесконечное тявканье окрестил Геббельсом, а я повесил ему на шею немецкий «Железный крест» на ленточке. Соседские ребятишки прибегали поглядеть на Геббельса, однако недолго ему пришлось позировать: Цыган задушил его из ревности.
Так вот, застучали к нам на рассвете в ворота, и Цыган дал знать лапой в окно. Хозяйка крикнула в открытую форточку:
– Кто там?
– Открывай!
– У меня летчик на квартире, я его сейчас позову!
– Подавай сюда твоего летчика!
Отец посмотрел в окно: у ворот двое, автоматным прикладом вышибают задвижку. Вышел отец на крыльцо с двумя пистолетами в руках, произнес краткую речь, которую я не слыхал, но видел, как гости поспешно удалились… Местные жители в ту пору охотно принимали квартирантами советских офицеров.
Осенью 46-го мы перебрались на новое жилье – в )^сактовскую квартиру по другую сторону Бычка, поближе к аэродрому. Петр Иванович и Филаретовна жалели об этом и частенько нас навещали.
Новая хибара не бог весь какая, зато мы в ней сами хозяева. Это был одноэтажный глиняный дом на две семьи, впрочем, может, его строили и на одну семью, но сейчас проживали две. Крыша черепичная, и на каждой черепичинке по-румынски написано. Крыша сбоку напоминала кривую немецкую пилотку. Дом, устав от времени, присел на стену, выходящую к огороду. Отец называл нашу хибару «виллой». У торцов «виллы» были два небольших огорода и росло несколько вишен. Соседи занимали две комнаты с лицевого торца. Мы шагали к себе по дорожке мимо их квартиры. У нас была открытая терраска под навесом, где я часто играл, сюда же выходили два зарешеченных окна, вход на застекленную веранду, а в ней – дверь в первую комнату, узкую, с большой печью и столом перед окошком. Эта комната служила нам кухней и местом вечернего сбора всей семьи. Смежной с кухней была вторая, последняя комната – спальня. От кухонной печи в спальне нагревалась «груба», где стояла моя кровать. Родители спали напротив меня. Между окнами стоял стол, за ним занимался отец, а потом и я, когда стал школьником. Вся одежда помещалась в чемодане под кроватью, пока отец не приволок коричневый фанерный шкаф, в узкую левую часть которого мама стала складывать продукты, а в широкую правую повесила два или три своих платья да летную форму отца. Не было модных в ту пору слоников за стеклом серванта, не было и серванта, да и само слово это я услышал впервые лет через двадцать. Стать бы сейчас моложе лет на двадцать, но чтоб прожитые двадцать тоже не пропали…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});