И не вздумайте сказать, что пример Гоголя — одинокое явление; нет. Правда, ни в ком не было столько энергии, как в нем, потому ничья погибель и не была так страшна, как его погибель. Но лучшие люди, так или иначе, изнемогали под тяжестью жизни, едва пришла им пора, опомнившись от страстного увлечения свежею молодостью, обозреть проницательным взглядом мужа жизнь, все они погибли. Легок и весел был характер Пушкина, а на тридцатом году, подобно Гоголю, изнемогает он нравственно [теряет силу быть руководителем своей нации] и умирает через несколько лет [не по какому-нибудь случайному сцеплению обстоятельств, — нет], потому что невыносимо было ему оставаться на свете, и он искал смерти. Лермонтов? — Лермонтов [тоже] рад был расстаться поскорее с жизнью:
За все, за все тебя благодарю я:За тайные мучения страстей,За горечь слез, отраву поцелуя,За ложь врагов и клевету друзей;За жар души, растраченный в пустыне,За все, чем я обманут в жизни был…Устрой лишь так, чтобы тебя отнынеНе долго я еще благодарил…
Как вы думаете, напрашивался ли бы он на ссоры и дуэли, если бы легче казалась ему жизнь, нежели смерть? А Кольцов? О, у этого судьба была заботлива, она хотела избавить его от желания смерти, предупредив всякие желания: железного здоровья был человек, а нехватило его железного здоровья больше, чем на тридцать два года; заботлива была судьба, хотела предупредить его желания, а все-таки не успела:
В душе страсти огоньРазгорался не раз,Но в бесплодной тоскеОн сгорел и погас.Только тешилась мнойЗлая ведьма судьба,Только силу моюСокрушила борьба… (и т. д.)Жизнь! зачем же собойОбольщаешь меня?Если б силу бог дал,Я разбил бы тебя!
Не вспомнить ли еще Полежаева, который, по всему видно, был не хуже других, но
Не расцвел, и отцвелВ утре пасмурных дней…
Но долго бы было вспоминать всех: кого ни вспомнишь из сильных душою людей, все они годятся в этот список. Что же вы, милостивый государь, претендуете на Гоголя за то, что был
Жизнью измят он…
Такова была ж его натура; не ему одному, всем была такая участь: нравственное изнеможение, ведущее за собою преждевременную, почти умышленную, во всяком случае желанную смерть. Мир тебе, человек слишком высоких и слишком сильных стремлений. [Не мог ты остаться здоровым и благоразумным среди нас]
Мир тебе во тьме Эреба!..Ты своею силой пал…
Но мы уклонились от предмета; мы хотели сказать, что если нарушал Гоголь законы благоразумия и гуманности в своем аскетизме, то и не даром обходились ему эти нарушения. Вот, например, едва ли он был злым и бесчувственным сыном, это по всему видно, даже по тем изуверским письмам, в которых он так жестоко оскорбляет чувство сыновней почтительной любви своими назиданиями матери, — скажите же, легко ли было ему потом опомниться, видеть вдруг, какую дикую сумятицу наделал он, как грубо и неуместно он проступился, — увидеть все это из жалоб, которые ему на него справедливо принесла огорченная им мать.
1847 г. 3 мая.
Я получил письмо ваше от 12 марта, исполненное упреков. Простите меня: я перед вами виноват. Виноват также и перед моими добрыми сестрами, которые меня искренно и нелицемерно любят и которым я показал, как бы вовсе не замечаю любви их. У меня был некоторый свой умысел: получая сам отовсюду упреки и находя неоцененную пользу для души моей от всяких упреков (даже и несправедливых), я хотел попрекнуть вас, особенно сестер, с тем чтобы уже никогда ни в чем не попрекать. Я не имел намерения оскорбить их. Поверьте, что я совсем не думаю, чтобы кто-нибудь из них был бестолков в делах жизни. Если бы я вам сказал откровенно, что я о каждой из вас думаю; то слова мои могли бы даже оскорбить вашу скромность. Скажу вам откровенно, что я горжусь вами; вами горжусь, что вы мать моя, сестрами — что они сестры мои. Но, зная по себе, как способны мы задремать, когда окружающие нас люди говорят нам об одних только наших достоинствах и. ни слова не упоминают о недостатках наших, я принял на себя, на время, мне не принадлежащую должность, видя, что никто другой, кроме меня, не отважился бы взять ее. Упрек мой в распоряжениях и расходах экономических был совершенно несправедлив. Это я увидел ясно из вашего письма, где вы означили обстоятельно, на какие именно потребности забираются товары у разносчиков и в лавках. Я имел в виду не столько попрекнуть сестер за сделанное дело, сколько напомнить вообще об аккуратности впредь, которой вообще у всех нас, грешных русских людей, очень мало, начиная с меня. Еще раз прошу прощения как у вас, маменька, так равно и у всех сестер. Отныне не только вы, которой, как матери, я не имею права давать упреков, но даже никто из моих сестер не получит от меня ни за что выговора. И скажу вам искренно, что я очень рад, сложивши с себя, наконец, эту неприятную и мне не принадлежащую должность. Не сердитесь же на меня. Помните только то, что перед вами вновь стоит благодарный и признательный сын ваш. Вновь повторяю вам, если вы думаете, что я уверен в совершенстве моем и в том, что я могу учить других, вы впадаете в то же самое заблуждение, в которое впали и другие. Никогда еще я не чувствовал так живо, что я ученик, что мне нужно многому учиться, и никогда еще не страдал я таким желанием учиться. Письмо ваше, исполненное мне выговоров, я принял с благодарностью. Говорю вам это искренно и перечитываю его несколько раз, потому что мне это очень нужно. Не сердитесь же на меня. Меня это очень огорчит, тем более что я и без того неспокоен. Я чувствую уже и без того упреки совести на душе своей… (том VI, стр. 387–389).
Иной скажет: «Это притворство, Гоголь вовсе не чувствует раскаяния, он только притворяется смирившимся». Положим; но если он считал себя правым, тем тяжеле была ему необходимость принять на себя унизительную роль провинившегося в нарушении самых первых обязанностей; чем меньше искренности в просьбе о прощении, тем тяжеле просить его. Но, читая письма Гоголя из аскетического периода, мало-помалу отвергаешь мысль, что тут говорит лицемер (как ни вероятно кажется такое предположение сначала), и убеждаешься, что он большею частью писал в состоянии увлечения, не говоря уже о том, что в самом тоне слышится часто что-то задушевное, чтобы быть притворным; все свидетельствует о том: совершенное забвение ловкости и условных приличий, о которых никогда не забывает лицемер, нелогичность объяснений и оправданий и вместе с тем постоянное повторение одной и той же, неловкой и неизменной мысли в десятках писем к разным лицам: выдумщик говорил бы связнее и правдоподобнее и не оставался бы так однообразен в своих выдумках, даже самых неловких. Нет, видно, что в голове Гоголя действительно слишком упорно засели мысли, им выражаемые.
Не относительно родных только нарушал он в своем аскетическом назидании всякие условия житейской осмотрительности: всем писал он такие вещи, которыми оскорблялся каждый его корреспондент; со всеми своими друзьями ссорился он из-за назиданий, слишком бесцеремонно раздаваемых от него всем и каждому; все его приятели бывали вынуждаемы или напоминать ему, что он нарушает в своем проповедничестве правила скромности и приличия, или прекращать сношения с ним, — и каждый раз он скорбел о малодушных и маловерных и удивлялся, что его нравственные обличения принимаются как оскорбления. Вот одно небольшое письмо, которое, кажется нам, внушено уже никак не притворством, — в нем действительно говорит душевная скорбь:
1849 г.
Какие странные мне привез от вас Аксаков слова! Вы потому ко мне не пишете, что не в силах принять от меня советов. Друг мой, N. F., если б вы знали, как я далек от того, чтобы суметь кому-либо дать умный совет! Я весь исстрадался. Я так болен и душой и телом, так расколебался весь, что одна состраждущая строчка вашего доброго участия могла бы быть мне освежающей каплей; а вы вместо (того) приказали передать мне такие слова, точно как бы в насмешку надо мной. Добрый друг мой, я болен… (том VI, стр. 498).
Но как же принимал Гоголь те оскорбления, которым подвергался сам? Конечно, каковы бы ни были его убеждения, человек не может совершенно заглушить в себе самолюбия; особенно невозможно было это Гоголю, справедливо думавшему о себе очень высоко. Но, очевидно, он и сам старайся подчинить свои чувства тем правилам смирения, которые внушал другим, старался принимать оскорбления как справедливые наказания или как очистительные страдания; часто ему, кажется, удавалось это. Вот, например, отрывок из письма его к Жуковскому, после того как он узнал о строгой критике, которою была бстречена его «Переписка с друзьями»: