от него, почему она, отвлекаемая делами дома, жизни, не сидела при нем неотлучно, почему, согласившись на его настояния, спала в соседней комнате: она уверена, что он, просыпаясь, не сразу ее будил, а оставался один и, бессонный, думал о смерти, в которой был уверен. Зачем она не все до конца смогла услышать от него, — хотя до конца он не мог бы с ней поделиться, пот[ому] что он был так богато одарен, что блестящие фантазии, мысли, образы, все новые и новые, непрестанно в нем рождались, он был по-настоящему неисчерпаемый человек. Ах, как жаль, что его нет! Ах, как страшно жаль! Если Люсенька уладит формальности, без улажения которых она не хочет уехать, то она решила поехать на юг, в Ялту, взяв с собой Сережу. Для нее это было бы просто необходимо, это, может быть, придало бы ей сил, как-то притушило боль, от которой ей иной раз хочется по-звериному завыть, застонать. Только на исцеляющее время я надеюсь — оно авось ослабит боль.
Целую тебя, мое сокровище.
Письма. Публикуется и датируется по автографу (ОР РГБ).
А. Ш. Мелик-Пашаев — Е. С. Булгаковой. 25 апреля 1940 г.
Милая, дорогая Елена Сергеевна!
Как Вы чувствуете себя на отдыхе? Здоровы ли? Хороша ли погода, есть ли кроме Сережи какие-нибудь близкие и знакомые? По-моему, лучше, если бы их никого около Вас не было, и вы бы тихо вошли снова в себя, без непрестанных слов утешения и сочувственных взглядов. Когда я увидел первый раз после ужасного несчастья, как стойко и мужественно шли Вы по двору, как тихо и сдержанно говорили, я взглянул в Ваши отчаянно горевшие глаза, и слезы сдавили мгновенно мое горло — я понял вполне, что произошло и какой Вы есть человек. И тут же я почувствовал, что не могу говорить с Вами, не могу видеть Вас, ибо все, что привелось бы сказать — таким было бы неделикатным, грубым, не выражающим мысль и чувство, было бы таким пустым и не соответствующим моему чувству к незабвенному Михаилу Афанасьевичу.
Передо мной лежит открытка. С нее глядят на меня вдумчивые ласковые глаза. Большой умный лоб перерезан размашистым, крупным почерком. Все! Все во внешнем мире, что осталось мне от любимого друга, — да еще четырехручный «Щелкунчик», подаренный им давно-давно, в первые дни счастливого знакомства. Как ужасно сознавать, что все это было!! [...]
Ал. Мелик-Пашаев.
Письма. Публикуется и датируется по автографу (ОР РГБ).
Я. Л. Леонтьев — Е. С. Булгаковой. 27 апреля 1940 г.
Москва
Дорогая Леночка Сергеевна!
Прежде всего — все благополучно и нет никаких оснований Вам беспокоиться по вопросам, о которых мы с Вами беседовали за несколько дней до Вашего отъезда.
Ваша линия поведения в отношении пытающихся применить к Вам действие веселящего газа — совершенно понятна. Думаю, что удачнее всех это сделает Сергей младший в своей непосредственности «души общества».
Вспоминая Вас, я не могу не вспомнить прекрасные письма, которые Вам прислали хорошие по-разному люди, но все же наибольшее впечатление по честности, мне кажется, производит письмо Фадеева, а по мудрости В. И. Немировича-Данченко.
Никто по-настоящему, кроме В. И. Качалова, пытавшегося это сделать, не смог выявить Вас, большого и прекрасного в своей силе и страдании человека. Я не умею в письме написать это так глубоко и осмысленно, как Вы того стоите, но мне хочется сказать Вам, что я так ошеломлен Вами, хотя это слово, конечно, не то, но, по правде говоря, все то, что Вами было сделано для Михаила Афанасьевича, не укладывается ни в какие слова и их не сыщешь. Я всегда почитал в Вас необыкновенную женщину, такую, которую, не знаешь как с ней быть, любить ли ее больше или уважать? Это, конечно, не исключающие друг друга понятия, но при уважении как-то надо быть серьезнее, при любви — легкомысленнее! Так, кажется? А Вас я всегда и любил и уважал глубоко, а теперь эти два чувства еще более укрепились, соревнуются друг с другом, но идут плечо к плечу.
Я знаю, что, самокритически говоря, человек я недостаточно мягкий или, будем прямо говорить, грубоватый, но в редких случаях жизни я пасую перед необыкновенными явлениями — Вас считаю этим явлением и преклоняюсь перед Вами. Говоря и думая о Вас, я всегда ассоциирую Вас с теми русскими женщинами прошлого века, которых так блестяще рисовал поэт, описывая жен декабристов.
Ну вот я и объяснился Вам в любви, а еще больше в преданности. Так поймите и, если можете, простите.
Прошу передать мой искренний и дружеский привет Сереже Ермолинскому. Его я крепко обнимаю, особенно теперь, когда в глубоко потрясшем нас всех несчастье я его еще больше узнал.
Однажды, не особенно давно, беседуя у меня дома со мной о моем отношении к Булгаковым, он спросил меня, чем можно объяснить мое отношение к Вам обоим? Видимо, трудно было понять и разрешить эту задачу, ибо бывал я у Вас не особенно часто, погруженный в свои дела, а между тем я бывал очень напорист, если брался за что-либо, касавшееся Михаила Афанасьевича. Я был смущен этим вопросом, но Сереже я этого вопроса не задам, ибо видел сам и чувствовал, как глубоко и нежно он любил и любит Михаила Афанасьевича.
Здесь я что-то наговорил сумбурное, но Вы Сереже этого не покажете, а я, право, кроме любви к нему ничего не питаю и считаю его правым, когда он мне вопрос этот задал.
Простите, если я Вас хоть чуточку расстроил, не хотел я этого, но, право, не о «трех сестрах» же писать, хотя Вы и в Ялте.
Сережу маленького прошу поцеловать и передать, что им я обижен. Доверенность на выдачу мне заимообразно плетки он не оставил, а без нее Женя мне ее не выдаст. А мне плетка так нужна! Ведь скоро конец сезона, артисты ходят все чаще и чаще! Ну что делать? Пусть хоть телеграфно распорядится.
Неужели Сережа большой не использует Сережу маленького в качестве кадра для кино?
Ну вот и заканчиваю. Прошу передать мой привет Файкам. Алексея Михайловича я нежно полюбил, а за что — он и сам догадается.
Обоих Сергеев целую.
Вас, дорогая, хорошая, нежно обнимаю и прошу верить, что у Вас есть друг в Москве, именующий себя
Я. Леонтьев.
Письма. Публикуется и датируется по автографу (ОР РГБ).