в стрекот, лязг и скрежет механизма.
С немалым трудом я вспомнил, зачем спускался в подземные глубины. Жаворонок. Чамчай. Кровь. Обряд? Без сомнения, Чамчай творила удаганский кырар. Выходит, не соврала. Пора уходить, и без лишнего шума. Прервать удаганку во время камлания – последнее дело, себе дороже выйдет. Даже решись я ей помешать – убью! побью! – меня ждало разочарование. Карниз заканчивался, не успев начаться; дальше, за пропастью, которую боотур вполне бы мог перепрыгнуть без разбега, шла отвесная стена, и все выступы на ней выглядели ненадежными. Ухватишься за такой – раскрошится, отломится. До грота, где обосновалась Чамчай, было шагов семьдесят – по воздуху.
Ну да, крылья. Птица эксэкю.
Я топтался на карнизе, не зная, что предпринять. Ржавое железо громыхало под ногами, и до меня с опозданием дошло, что гулкие судороги в точности вторят рокоту бубна в руках Чамчай. Нет, рокот здесь ни при чем. А что же? О, точно! Карниз гремел, уподобясь басовитому звяканью большого колокольчика. Боясь отвлечь Чамчай, я собрался уйти – и не смог! Ноги отказались повиноваться: топтали проклятый карниз, словно принадлежали не Юрюну Уолану, а танцору-битиситу[124]. Когда я вспомнил, что битисит обязан быть девственником, пальцы на правой руке прищёлкнули: раз, другой. Щелчок следовал за щелчком, им вторил перестук когтей удаганки. А, вот и рокот! Заухал филином в кишках, отдался в животе. От вскриков кожи, натянутой на бубен, свербело в носу, звенело в ушах. Отчаянно чесались кончики пальцев. Заныли зубы. Прочь! Прочь отсюда! Нельзя подглядывать за удаганками! Нельзя чужой бубен подслушивать! Нельзя… Что еще нельзя, я забыл. Вспомню!
Беги, балбес!
Нет, вспомню! Поднатужусь и вспомню!..
Беги! Память тебе отшибло? Сейчас последний разум отшибет!
Пойти наперекор бубну, выломиться из паутины ритма оказалось трудней трудного. Время, мое личное время повернуло вспять: я тонул в паучьем колодце, захлебывался едкой жижей, барахтался, карабкался – и всякий раз сваливался обратно. Не было подо мной блестящего слуги Баранчая, что удержал бы Юрюна на плаву, а небо не спешило разверзнуться, сбросив вниз спасительный золотой волос. Значит, придется самому тащить себя за волосы, сколько их ни есть.
Я сделал шаг назад.
Ритм в моем сердце дал сбой. Но тот, что несся снаружи, всё долбил в лоб, грудь, живот – дюжина безумных дятлов. Время стрекотало и лязгало. Оно вцепилось в меня кривыми когтями, тащило из сегодня во вчера, позавчера, поза-позавчера… Вот я скорчился за валуном. Я прячусь от дяди Сарына, от его разрушающего взгляда. Замер, притаился, примерз к месту. Дядя Сарын идет в обход; сейчас увидит меня. Прыжок через валун? Да, в тот раз я прыгнул.
А сейчас отступил еще на один шаг.
Ритм стучит, пенится. Ноги топают, сгибаются в коленях. Пляска битии – дело ответственное, в битиситы выбирают юношей чистой наружности, с легкими, как говаривал дедушка Сэркен, костями. Кости боотура – тяжелые, время проволокло меня дальше необходимого: через отрочество в мальчишество. «Как же вы все мне надоели!» – говорит дядя Сарын. Он открывает глаза – две бездны Елю-Чёркёчёх. Мне десять лет, я только что вернулся из Кузни. Я падаю в вихрящиеся бездны Сарыновых глаз; падаю, падаю… Меня выворачивает наизнанку.
Тогда? Сейчас?
Нет!
Битисит или боотур, я не желаю сопровождать удаганку в ее путешествии! Дрожу, кусаю губы, ковыляю спиной вперед. Каждый шаг – мучение, подвиг…
Уши! Надо зажать уши!
Прижимаю ладони к ушам. Разворачиваюсь, восстанавливая естественный порядок движения, обычный ход времен. Бегу в темноту. Мальчик? Юноша? Взрослый?! Сегодня? Позавчера? Что-то разладилось в Юрюне Уолане, как в механизме оси миров. Лязгаю, скриплю, хриплю. Кашляю, спотыкаюсь. В спину колотят вскрики бубна, норовят сбить с ног, опрокинуть. Нет, это время. Догоняет, толкает. Виснет на плечах, цепляется за ноги. Нет, это меня догнал взгляд дяди Сарына. Это от него меня дергает невпопад. Расширюсь, усохну; кишки – в узел, в голове кишат черви…
Прочь, прочь!
Бубен глохнет, стихает, отпускает.
2. Три глаза, шесть рук и котлы на треногах
– Да будет стремительным твой полет! Куда летишь-то?
Я на них и правда едва не налетел. А как увидел, кто передо мной… Почему не забоотурился, сам не знаю. Ладони от ушей отнял, а в них – в ушах, не в ладонях! – эхо застряло. Эхо бубна Чамчай. Потому, наверное, и остался усохшим. Бубен помешал.
– Зубы все на месте? – участливо поинтересовался тот, что верхом.
Сперва померещилось: они оба верхом. Один – на коренастом быке, чьи бока отливали медью, а рога покрывала короста ржавчины. Второй же… Алаата! Второй – сам себе и конь, и всадник! Шесть ног, шесть рук, три башки срослись затылками…
– Свои считай! – огрызнулся я. – Помочь?
– Эй, приятель! – хозяин быка примиряющим жестом выставил руки вперед. Руки у него были длиннющие не по росту. – Не кипятись! Я из лучших побуждений! Если с зубами беда – обращайся. Гнилые вырву, новые вставлю! Сталь, полировка, любо-дорого…
– Быку рога полируй! Вон, заржавели…
Треглавец расхохотался в три глотки:
– Эк он тебя, Тимир! Отбрил, молодец! Юрюн Уолан, надо полагать?
– Я-то Юрюн! А вы кто такие?
– Тимир Долонунгса́, – представился всадник. Кроме длиннющих рук, у него имелся третий глаз: аккурат посередине лба. – Кузнец, дантист, на все руки мастер!
– Это я на все руки мастер, братец! – треглавец развел в стороны шесть рук и сделался похож на огромного паука. – Алып Хара Аат Могойдоон. Что колдун – правда-истина, а что змей[125], так это завистники приклеили. Зови меня просто Алып, по-родственному.
– По-родственному?!
Ненавижу пауков, и вам известно, почему.
– Ага!
Они заговорили хором, перебивая друг друга:
– Уот – наш брат…
– Чамчай – сестра…
– У вас с ней свадьба…
– Зятёк! Дорогуша!
– Счастье! Уруй-айхал!
– Радость! Уруй-мичил!
И оба ухмыльнулись. Насмешничают? Может, и так, но придраться не к чему. Вспомнились слова Чамчай: «Ты ждал, он меня тебе представит? Ножкой шаркнет? Родословную зачитает?!» Эти ножками не шаркали, зато представились честь по чести. Не Уоты, нет. Совсем не Уоты…
– Куда ты летел, зятёк?
– Нас встречать?
То, что я удирал от бубна, им знать ни к чему. А вот куда я в итоге забежал? Пещера-громадина: три десятка домов – наших, типовых – влезет, и еще место останется. Потолок – из лука не добьешь! – тонул в мерцающей зеленоватой мгле. Лишайник, небось. Чем ниже, тем ярче разгоралось мягкое сияние, исходившее, казалось, прямо из стен. Или это светился сам воздух?
Внизу, где мы стояли, было светло, как днем.
Кругом громоздились причудливые каменные сосульки. Одни росли из пола, другие свешивались со стен и потолка. Великаны и карлики, одиночки и целые заросли. Бирюза и малахит, багрянец и охра, снежная белизна, бурая