— Последний русский человек, — невольно поправила Нелли, оглядываясь по сторонам. Улица будто вымерла. Катя с угрюмым видом подпинывала шагах в десяти носком сапога забытую кем-то из детей посеревшую бабку. У Нелли же затекли от сиденья на корточках ноги, и она опустилась на коленки.
— Последний живой, — сериозно поправил Сирин. — Дикие тож люди, то есть у них такое же тело, что и у нас. Однако они не живые человеки.
— Ну не мертвые же, покуда не покойники? — Нелли хмыкнула.
— Таких людей называют кадаверы. Они не осознают сами себя, их разум подобен разуму муравья либо бобра, кои созидают сложнейшие сооружения, но не являются людьми. Проще говоря, у них нету души. Кадаверы — не непременно дикие, их можно встретить в самых цивилизованных краях.
— То есть среди крещеных? — Нелли нахмурилась. — Но разве Церковь разрешила бы крестить тех, у кого души нету? Так не бывает!
— О, сколь ты права! — Сирин выпустил прут и с силою ударил кулаком по косяку. — Мне ненавистно полученною мною воспитанье, однако ж оно цепко когтит мой разум!
— Что ж сие за воспитанье?
— Имя ему Просвещение, — печально ответил Сирин. — Но воротимся к моей истории. Мортов не был зол со мною, напротив, баловал меня подарками. Однако ж я вскоре начал испытывать к нему неприязнь, переросшую затем в ненависть. Причина того крылась в моей матери, кою я вскоре отвык называть матушкой! Лишь воспоминанье о ранних годах вызывает в моей памяти сие нежное прозванье! Сердце ее очерствело, язык сделался остер, но зол. Чем больше говорила она о природном равенстве людей, тем бездушнее делалась с крепостными рабами. Окончательно отвратился я от той, что дала мне жизнь, после того, как бровью не поведя, продала она в неуважаемое семейство отроковицу Симу, дочь моей кормилицы, молочную сестру мою! Попытки мои вступиться за нещасную оборотила она в комическую сторону. Чем больше отдалялась от меня мать, тем ласковее ко мне делался вотчим. Однако ж щедроты его расточались напрасно. Не могучи возненавидеть родшую меня, я лелеял неприязнь к Мортову. Сердце подсказывало мне, что он — виновник сей перемены. Когда был я меньше, я сочинял порою, что Мортов — чародей, заколдовавший матушку, а то и вовсе подменивший ее. Детские сны рисовали самое любимое существо на свете в тайном подземельи, в ржавых цепях, облаченну в отрепья. Я пробуждался от рыданий. Но рано ребяческие фантазии сменились пониманьем того, что суть нравственное падение человека. Однако ж смутный страх побуждал меня таить подобные мысли. Я казался послушен, ибо не знал, что делать.
В Москве зажили мы на широкую ногу. Рос я в кругу глумливом, что, может статься, восхитил бы человека неискушенного остротою, мне же представлялся подобным обезьяннику. Как пасынок Мортова, я рано вступил в ложу «Геката», а сие сулило доступ во многие важные двери. Грядущее мое представлялось завидным, и иной раз я сам себя в том тщился убедить. Да и что мог бедный мой разум противупоставить знаньям искушенного моего окружения? Ребяческая вера моя в Бога была разрушена. Сталкиваясь с сословием духовным, я с горечью понимал, что невежественным, боязливым, а то и запойным священникам не по силам ее возродить. Я явственно видел, что в обществе просвещенном духовенство самое смирилось с презираемым своим положением. Лишь воспоминанья об испарившейся, словно дивный аромат, доброте матери, да о цветке василька, выросшем на развалинах построенной отцом часовни — я увидал его перед отъездом в Москву, хотел сорвать на память, да не решился, но очень потом жалел — вот и все, что было у меня за душой. Но сие держало меня от растворения в киническом обществе вотчима и матери — я оставался средь многих сам по себе.
Два события приключились одновременно. С некоторого времени моя мать глядела нездоровою, что встревожило было меня, покуда не сделалось ясным, что недуг ее не является болезнью. Надежда, что святое событие заставит зазвучать вновь лучшие струны ее души, переменило мое обращение. Солнечным утром я нес ей пучок фиалок, возвращаясь с обыкновенных моих лекций. У ворот околачивался старый нищий с повязанным черною тафтою левым глазом, с лицом вовсе скрытым сивой бородою, усами и лохмами. Хоть у нас в дому нищих и не привечали, однако ж этого я встречал уж с неделю — какой-то хитрою манерой он пролез в поварню. «Погоди, свет, молодой барин», — шепнул он, предерзко ухвативши меня за полу. «Кто тебе позволил пачкать господам платье грязными лапами!» — воскликнул я, уж размахнувшись тросточкою. «Не признаёшь, Микитушка?» — старик оборотился боязливо на окна, а затем сорвал свою повязку. Трость моя упала: я признал Егорыча. «Егорыч, неужто это ты? — воскликнул я. — Что ж ты сразу не обратился ко мне? Как ты скатился до эдакой нищеты?» — «Экой ты немудреный, — усмехнулся старый инвалид. — Дела мои вовсе не плохи, я держу теперь москательную торговлишку. Здесь же я кручуся волчком ради тебя. За годы прошедшие, что превратили тебя из дитяти в молодого повесу, я не терял тебя из виду — не то как гляну на том свете в глаза доброму моему командиру?» — «Но пристал ли твоим летам сей машкерад и какой в нем смысл?» — «Сорока донесла на хвосте, что уж пора вмешаться. В жизни семейства твоего произошла перемена. Чего сулит тебе рожденье брата?» — «Отчего ж брата, а не сестры?» — засмеялся я беспечно. — «По всем их вострологиям выходит мужеской пол, — сурово отвечал старик, недовольный моей веселостью. — Может статься, оно и не так, да только они в то верят, а сие самое важное. Дожидаться ж, угадали или нет, они не станут, им надобно действовать спешно. Ты небось знать не знаешь, что сия вся роскошь заведена на твои деньги? Вотчим твой пустозвон, именье его стоит гроши — ни лесу, ни крестьян. Было сие неважным, покуда отчаивались они долгие годы в собственном потомстве. На их век хватало, а тебя, младня, обвести легко! Я чаю, ты и не думал даже, что хозяйское право — не материно. К тому ж вотчим надеялся тебя пообломать на свой лад. Теперь же ждут своего сына, который супротив тебя — убогой бедняк! И ты стоишь на дороге». Я затрепетал — боле от возмущения, нежели со страху. «Не хочешь ли ты, старик, чтоб я поверил, будто мать, сколь бы ни была суемудра, покусится на ею же дарованную жизнь?!» Теперь уж засмеялся Егорыч, неприятным старческим скрипучим смешком. «Нянькины сказки из головы не выветрились, а поди уж бороду бреешь! Кому надобно тебя убивать? А не бывало ль в гостях дохтуров?» Тут он был прав, знакомые медики зачастили в наш дом. Я приписывал долгие секретничанья с ними состоянию матери — дело самое заурядное. «Тебя заявят больным душевно, безумцем. Безумец же не вправе ничего иметь, за него распоряжаются родные». — «Даже найдись бесчестные лекари — легко ль ославить разумного умалишенным?! Разве не всяк убедится по мне, что рассудок мой здоров?!» — «Здоров-то здоров, да сколько важных вельмож числятся в окаянной вашей лжи? (Не сразу сообразил я, что старик подразумевает ложу.) Много чего удалось мне тут вынюхать». — «Егорыч, но коли ты прав, то уж мне нету спасения! Верно, что у вотчима влияние в свете!» — «Спасенье всегда есть, мой свет. Вот чего я надумал. Хоть и в силах Мортов сладить худое дело, да живем мы не среди диких, а в христианской стране. Все должно делаться хоть с видимостью закона. Для признанья неполноты ума тебя надобно затребовать в присутствие. Небось без тебя тебя не поженят со смирительной рубахою! Возьми день на сборы, да будь немей рыбы, а после, не заходя домой, зайди к своим учителям попрощаться, мол-де вынужден по своим срочным делам покуда отстать от ученья. Пусть видят тебя и товарищи, спокойного да разумного. А уж попрощаешься, так мчи сломя голову прочь. Потом же спишись со мною, собственный дом на Разгуляе, я стану сообщать тебе, что да как. При благоприятном повороте ты вернешься». — «Егорыч, но куда ж я…» Старик шмыгнул в подворотню: из флигеля вышла мать. Худую бессонную ночь провел я в нерешительности: ужасы желтого дома мерещились мне в темноте. Поутру вотчим и мать уехали гостить в Дмитров. Отсутствие их не принесло мне облегчения: привычный дом казался огромною мышеловкой, готовой со стуком захлопнуться. Но прежде чем заняться сборами, я посетил кабинет Мортова. Опасаться было уж нечего: секретов я не знал, но разломать секретер оказалось легко. Найденные средь бумаг доклады о моем здравии, составленные знакомыми докторами, подтверждали слова старика. Я швырнул их в пламя камина. Просеивая бумаги в поисках относящихся ко мне, я нашел объемистую рукопись, верней, множество прошитых вместе бумаг, исписанных не одною рукой. Случайно заглянув в них, я уж не смог оторваться. Вотчим, верно, составлял записку о странной силе, противустоящей делам каменщиков. По ней выходило, что сердце ее бьется где-то на Алтае. Я задумался. Мне все едино, куда бежать от цивилизации, так отчего ж не уведомить неизвестных делателей Добра о том, что покровы над их тайнами начали уж приподыматься? К тому ж не скрою — любопытство мое было возбуждено до крайней степени. Мне хотелось увидеть тайный град в лесах. И вот я увидел его — представ тем, от кого тщился предостеречь. Какой горький гумор, милое дитя!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});