Эль-де-през показал, и с удовольствием. На обороте четким детским почерком написано было (фломастером): «Эль-де-презу — с благодарностью за все». И витиеватая неразборчивая подпись. И дата: июль прошлого года. Числа нет. Наверное потому, что снималось в один день, а надписывалось — в другой.
— А почему его зовут Аятолла?..
— Его зовут Хан Автандилович, — резко сказал Эль-де-през. — Или господин Хусаинов. А ты не повторяй глупостей.
Андрей молча смотрел на него: какой он огромный, черный, грозный и праведно встопорщенный. Потом сказал:
— Кайлас помнишь?
— Ну, — ответил Эль-де-през, сразу же помягчев и сделавшись Серегой, Сержем, Серым, Щербатым.
— Черная гора. Долина Смерти. Титапури...
— «Обитель голодного черта»... — Сережа уже больше не сердился, взгляд его сделался задумчив.
— Если бы я тогда самого господа бога назвал бы аятоллой, разве ты на меня обиделся бы?..
— Ну, я вообще-то неверующий... — Эль-де-през от внезапных воспоминаний совсем смягчился было, но тут же посуровел. — Всё! — сказал он Луковому Существу. — Ты меня достал. Пошел с глаз моих, чтобы я тебя не видел. Игрушки убрать! Десять минут тебе на все... Дай сюда вилку...
Горе Луковое радостно отдало вилку с куском котлеты, съехало со стула и радостно затопало вглубь квартиры, мелькая вылезшей из рейтуз клетчатой фланелевой рубахой.
— Побеждает не сила, — сказал Андрей поучительно, — побеждает терпение.
— Это ты о чем? — спросил Эль-де-през с подозрением, но уточнять не стал — сунул в рот остаток котлеты, а вилку, не вставая и не прицеливаясь, с большой точностью переправил через всю кухню в мойку. С лязгом.
— Слушай, — сказал Андрей задумчиво. — Как ты думаешь, почему меня детишки не любят?
— А кто тебя такого вообще любит?
— Гм. И то верно. Впрочем — женщины! Женщины меня любят.
— Это не любовь, — сказал Эль-де-през пренебрежительно. — Это — похоть. При чем здесь любовь?..
Андрей почему-то сразу же вспомнил анекдот про мужика, который своей законной решил однажды показать по видику крутую порнуху, но рассказывать анекдота не стал: у Сережи всегда была некая затрудненка с юмором. Смешные истории он не воспринимал и ничего смешного в этой жизни никогда не замечал. «Ну, не знаю, не знаю, — говаривал он. — Со мной никогда ничего смешного не происходит...» Он был строгий парень. Но зато надежный, как «роллс-ройс».
— А откуда он знает, что ты — Эль-де-през? — спросил вдруг Андрей и на этот раз был понят немедленно, хотя, казалось бы, речь шла уже совсем о другом.
— Сам удивляюсь, — признался Эль-де-през. — Знает откуда-то. Он вообще все знает.
— Но ты ему не говорил?
— Конечно, нет. Чего ради? Да и когда? Он со мной два раза всего разговаривал: когда я нанимался к нему и когда он меня отправлял в эту командировку...
— В какую еще командировку?
— Ну, в охрану к этому, к Профессору, к кандидату нашему.
— А-а-а...
— Я ведь не насовсем к нему перешел, — объяснил Эль-де-през, доставая из холодильника новую банку. — К кандидату. Я ведь только на время выборов.
— Ну и что, тяжелая работа?
— Да нет. Нормальная. Я бы даже сказал — пустяковая. На хрен кому он нужен, этот наш Профессор?
— А говорят, у него рейтинг вдруг круто пошел, — заметил Андрей между прочим.
— Да, говорят. Я утром сегодня в штаб звонил — там все на ушах стоят от восторга. Но вообще-то странно — с чего бы это вдруг?
— Представления не имею, — соврал Андрей. Кое-какие соображения по этому поводу у него были.
— Вообще-то какая разница? Я жду не дождусь, когда вся эта залепуха кончится и я вернусь к ребятам. Надоело. У этого профессора команда — все какие-то нервнобольные. Дерганые какие-то.
— А ты чего ждал? Высокая политика.
— Ну да, высокая... — проворчал Сережа Эль-де-през. — Выше дерева стоячего. Может, все-таки дать тебе еще пива? Что ты пустую банку сосешь второй час?
— Спасибо, не надо. Мне и так хорошо.
— Потолстеть боишься?
— Нет. Я вообще-то ничего не боюсь, как ты, может быть, слышал.
— Слышал, слышал... Бодигард из тебя никакой.
— Это почему же?
— А потому, — наставительно произнес Эль-де-през, вскрывая очередную банку, — что настоящий бодигард должен всего бояться. Только тогда от него и будет толк. Тетка в толпе в зеркальце посмотрела — губы подкрасить, — а ты обязан тут же вздрогнуть и насторожиться.
— Ну и работка! Так весь день и вздрагиваешь?
— Ей-богу. Как проклятый. Но виду, конечно, показывать нельзя. С виду ты должен быть — как египетский сфинкс. «Каменная задница»...
Он засмеялся, но как-то невесело. Лицо его словно бы вдруг постарело, глаза остановились.
— Дурак какой-нибудь, собачник гуляющий, посмотрит как-нибудь не так... — Он замолчал, оборвав самого себя, а потом пробормотал: — Знаешь, я все-таки позвоню туда еще разок... — Он вытянул из заднего кармана мобильник и нажал кнопку. — Чего-то мне неспокойно вдруг сделалось, ей-богу, — объяснил он, как бы извиняясь. — Сам не понимаю, почему... Толян, ты? Да, это я. Ну, как вы там?.. Точно?.. Водку празднуете? А не рано?.. Я говорю, не рано начали?.. Да? Ну, слава богу... Ну, давай. Давай, говорю!.. До завтра... Гудят! — объяснил он Андрею, заметно повеселев. — Гудят, корефаны! Не рано ли начали?
Глава десятая. Воскресенье. Финал
Он стоял на кухне перед раскрытым холодильником, поедал бутерброд с яичницей и смотрел, что бы еще такое из холодильника добыть. Во дворе за окном падал светлый медленный снег, было тихо и спокойно. Он с наслаждением ни о чем не думал. Сегодня ему замечательно легко и хорошо ни о чем не думалось, и внутри себя он ощущал легкую и теплую, ласковую пушистую пустоту и совсем ничего больше, кроме этой пустоты. Впервые, может быть, за последние полгода.
Он превосходно выспался и с удовольствием предчувствовал, как будет доводить до кондиции разоренную гостиную, которую вчера уже в значительной степени привел в порядок, но — недостаточно, безусловно недостаточно. Комната по-прежнему вызывала в памяти старый рекламный слоган: «Так выглядит под микроскопом трудновыводимое пятно». Надо этим случаем воспользоваться, подумал он с приятным предвкушением. Расставить наконец книги должным порядком: собрания сочинений — отдельно, беллетристику — отдельно и чтобы по алфавиту, фактическую литературу — отдельно, на стеллаж слева...
Звонок в дверь раздался (он автоматически посмотрел на дедовские часы с кукушкой) ровно в двенадцать: дзинь, дзинь, дзинь-дзинь-дзинь — кто-то из «дедов» заявился. Скорее всего, Матвей — с сосредоточенно целеустремленным своим носом и застывшим раз и навсегда мучительным состраданием на длинном лице. Надо сразу же погнать его за жратвой, вот что. Тут главное — не давать человеку опомниться, а хлеба в доме нет...
Но это оказался не Матвей: какой-то совсем незнакомый человек в берете смотрел на него из-под трагических бровей трагически-черными немигающими глазами. И с ним, за спиной у него, виднелись в вечном сумраке лестничной площадки еще какие-то люди, и увидев их — еще не узнав, а только лишь обнаружив, — Вадим задохнулся, и все, что вроде бы успокоилось в нем со вчерашнего, улеглось было совсем, сделалось прошлым и необратимым, снова вспучилось и взорвалось, словно бомба угодила в старое болото. Он даже, кажется, ослеп на мгновение от этого страшного взрыва внутри, он понял, кто это (как собака понимает — без слов, без имен, без названий), и тут человек в берете произнес:
— Здравствуйте, Вадим Данилович. Я к вам всего лишь на несколько минут, вы разрешите?
Вадим послушно отступил от него в прихожую, и человек с трагическими бровями двинулся следом, на ходу снимая свой берет, а за ним выступили из сумрака и те двое, причем впереди — элегантный, в кожаном пальто до пят, аристократически бледный, отвратительно знакомый, с лакированной указкой-тросточкой в правой руке.
И тогда Вадим сказал хрипло:
— Нет. Этому — нет. Не позволяю!..
И человек с беретом сейчас же (ничуть не удивившись и очень вежливо) попросил аристократически-элегантного:
— Эраст Бонифатьевич, побудьте снаружи. Пожалуйста. И ты, Семен тоже. Я — ненадолго... Вы разрешите мне раздеться? — спросил он у Вадима.
— Да, — сказал Вадим перехваченной от приступа внезапной ненависти глоткой. — Да, конечно.
Ненависть отступила так же внезапно, как и налетела, но мысли и чувства его беспорядочно метались. Этот (совершенно очевидно было), именно этот ведь человек мучил, терзал, запугивал его (и до позора запугал же, до кровавого поноса!) последние полгода, это же был нелюдь — зверь, нравственный урод, медленный палач, компрачикос поганый, сволочь, этический отброс... Его надо было сейчас же ударить. Пнуть ногой в коленку. Плюнуть ему в лицо... Но вместо этого он почему-то, совершенно необъяснимым образом, вопреки естеству, вопреки разуму и логике, испытывал к нему сейчас самую дружескую симпатию, ласковый резонанс какой-то и даже почему-то сочувствие. Было почему-то ясно, что он, этот человек, сам находится сейчас в мучительном душевном раздрае, нравственно болен, нуждается в простейшем человеческом сочувствии, и очень хотелось это сочувствие как-то выразить...