Пришел в этом ожесточении и сижу в каморе с новыми своими товарищами, и ждем только экзаменаторов. Все эти ребята веселы, потому что знают, как их спросят и что они отвечать станут, и потому шумно в чехарду играют — друг через дружку прыгают. За партами только я да другой мальчишка, — такой немощный, слабый и зеленый. Посмотрел я на него, а он на меня и говорит:
— Зачем ты в чехарду не идешь?
Я отвечаю, что мне некогда, а вот, мол, зачем ты не играешь?
— Где мне, — говорит, — играть: я и ходить не могу, — меня три месяца лихорадка бьет: я умру.
Я посмотрел на него: совсем мертвец сидит. А тут мне пить захотелось, я встал и только на середину каморы отошел, как вдруг меня сзади кто-то бросил с ног о плитяной пол. Я оглянулся, а это тот лихорадочный перепрыгнуть через меня вздумал. И что это ему вздумалось — в ум себе не возьму, но только хотел свою книгу поднять, а у меня рука мотается. Посмотрели — сломана. Отнесли меня в больницу и положили, а через час сюда инспектор приходит и говорит мне:
— Ну что, брат, делать, теперь тебя нельзя экзаменовать: мы тебя уже без экзамена приняли.
«Вот тебе, мол, угодник свое дело и сделал», а за дерзость свою я целый месяц со сломанною рукою пролежал и только в окно посматривал, как другие на зеленом выгоне играли. А дни, как назло, стояли чудесные — и я, замерзая, словно чуял все их тепло, и, кажется, никогда иллюзия лета не была мне так осязательна, как в этой зиме смерти. До того осязательна, что она точно начала согревать этот нежно-розовый снег, и я начинаю верить, что я не погибну здесь, а избавлюсь. Как и чем? — сам не знаю, но избавлюсь, и смотрю вдаль острым, внимательным взглядом, и точно вижу против солнечного заката далеко, далеко по надгорью какую-то точку… Малая точка, но подвижная: все как-то как черточки чертит, чертит, и всё ближе, ближе, и приближается и растет… Что это такое — разобрать не могу, но, кажется, человек. Скользнула эта фигура по розовому нагорью к скату, где свет смирней, — вижу, несомненно человек, но вместо головы у него что-то высокое этакое и белое, даже искрится. Точно идол индейский: и руки вижу, и в них шест и еще что-то… Узнаю: это мой Кузьма-Демьян летит на лыжах; через плечо у него веревка, на ней волочит за спиной другие лыжи; руки перед собою держит, будто поднос подает, а на них лежит четверть медвежатины, совсем в шерсти. Глазам своим не верю, что это спасение мне пришло, а он говорит:
— Здравствуй, бачка! — и с этим бросил шест в снег, а медвежатину мне прямо к носу: — Лопай, — говорит, — бачка.
Я припал к тому месту, где отрез был, и начал мерзлое мясо зубами рвать и сосать. А самоед этим временем лыжи снимает. Я смотрю[92] на него и все никак не могу понять, что это у него на голове, и спрашиваю его со этом. А он отвечает:
— А это, — говорит, — то, что ты мне забыл денег дать.
Я, признаюсь, не совсем его понял, но всматриваюсь и вижу, что это у него его долгие волосы так все снегом пропущены и стоймя смерзлись.
— Как же, — говорю, — ты свой треух потерял?
— Нет, — говорит, — его не потерял, а я его там оставил, где тебе медведя взял.
— Да, — говорю ему, — это я худо сделал, что я тебе денег не дал. Но что же это за жестокий хозяин был, что он тебе не поверил и треух с тебя снял?
А он заступается.
— Нет, — говорит, — с меня треух никто не снимал, — я его сам положил.
— Это зачем?
— Надо, — говорит, — так было.
И рассказывает, что он прибежал по своим приметкам к чуму и нашел там убитого медведя, а хозяев нет, верно опять на охоту ушли.
— Ну я, — говорит, — думаю, может быть он не скоро повернет, а ты тут с голоду околеешь, отрубил у зверя лапу да лыжи взял, а ему треух покинул.
— Напрасно, — говорю, — покинул: мы ему деньги отдадим.
— А нельзя, бачка, он вернется — сомневаться будет.
— Ну, — говорю, — пусть бы мало и посомневался: не велика беда.
— Как, — отвечает, — бачка, не велика: а тот-то Хозяин?
— Какой?
— А что сверху глядит: он ведь все видит и обижаться станет, что я человека смутил.
— А ты, говорю, очень того Хозяина уважаешь?
— Как же, бачка, не уважать: он олешков дает [и собачку кормит]… А я, бачка, не спал, теперь спать буду.
И как кувырнулся в снег, так и уснул, как дитя; ну а я, признаюсь вам, тут-то над ним уже всласть помолился и о нем и о всех. У них же святой закон в сердцах.
Поспал он, сердяга, а потом встал, подладил под меня лыжи и дотащил меня за собою до того чума, где медвежатиной раздобылся: тут я за все расплатился, взял собак и поехал, только не далее в тундру, а к себе в монастырь, где нашел и своего отца Петра и вести про него, что <он> своему вожаку нарочно от меня в степи отстать велел.
Я эти слухи туне пустил, но с тех пор усмирил в себе свой апостольский пыл и на тихий ход проповеди не претендую, а шла бы она хорошо, а не то что скоро. Когда же мне доводится слышать разговор вроде вашего, то я всегда вспомнить этого моего темняка очень счастлив, и я верю, что он в день суда не погибнет, а оправдан будет по закону, написанному в сердце его перстом отца его и отца нашего.
Мы все без всякого условия отвечали: «Аминь!»
Примечания
Захудалый род
Печатается по тексту: Н. С. Лесков, Собрание сочинений, том шестой, СПб, 1890, стр. 1-243.
Хроника написана в 1873 году, впервые опубликована в журнале «Русский вестник», 1874, №№ 7, 8 и 10. В 1875 году она вышла отдельным изданием. Рукопись не сохранилась. В собрании И. А. Шляпкина (Рукоп. отдел ИРЛИ (Пушкинский Дом) АН СССР, ф. 341, оп. 2, № 93) хранится лишь черновая редакция первой части хроники, подаренная ему Н. С. Лесковым (см. «Русская старина», 1895, № 12, стр. 210). Сохранились и отдельные черновые наброски 3-й части «Захудалого рода» (см. Приложения).
Издатель «Русского вестника» M. H. Катков допустил грубое вмешательство в текст, публиковавшийся в журнале. Особенно большой правке подверглась вторая часть хроники. Она была сильно сокращена, отдельные эпизоды выброшены, фамилии ряда персонажей изменены. Касаясь характера этих «урезок» и искажение, Н. С. Лесков 23 марта 1875 года с возмущением писал И. С. Аксакову. «Мне кажется, что перекрещивать Жиго в Жиро не было никакой надобности, что уничтожать памфлет Рогожина против Хотетовой (А. А Орловой) не было нужды, что от перемены мною сочиненной для нее фамилии Хотетова в Хоботову дело ничего не выигрывает; что старой княгине можно было дозволить увлечься раздариванием дочери всего дорогого, причем дело дошло до подаренья ей самой Ольги Федотовны, и пр. и пр.». (Рукоп. отдел ИРЛИ АН СССР, ф. 3, оп. 4, № 337, л. 22). При подготовке отдельного издания 1875 года Лесков восстановил подлинный текст «Захудалого рода» и напечатал его, как он выразился, со своей, «а не с катковской рукописи» (там же, л. 19).
Подобное вмешательство Каткова в публикуемое произведение Лескова не было случайностью. Оно вскрыло глубокое идейное различие между писателем и вдохновителем реакционного журнала, в котором Лесков был вынужден в эти годы сотрудничать. Много позднее, рассказывая о сущности этого конфликта, Лесков писал критику М. А. Протопопову: «Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания «Захудалого рода» сказал Воскобойникову: «Мы ошибаемся: этот человек не наш!» Мы разошлись (на взгляде на дворянство), и я не стал дописывать роман. — Разошлись вежливо, но твердо и навсегда, и он тогда опять сказал: «Жалеть нечего, — он совсем не наш». Он был прав, но я не знал чей я?..» («Шестидесятые годы», М.—Л., 1940, стр. 381).
Лесков нашел в себе силы и твердость порвать с Катковым, с его «единой и нераздельной зависимостью», которая всегда огорчала и томила писателя. Однако он не нашел сил закончить свое произведение. 23 декабря 1874 года он писал И. С. Аксакову: «Захудалый род» кончать невозможно, даже несмотря на то, что он почти весь в брульоне (черновике) окончен. У меня руки от него отпали, и мне сто раз легче и приятнее думать о новой работе, чем возвращаться на эту ноющую рану. Это свыше моих сил! Пусть пройдет время, — тогда, может быть, что-нибудь и доделаю, а теперь от этого много черной крови в сердце собирается. Надо прежде забыть» (Рукоп. отдел ИРЛИ АН СССР, ф. 3, оп. 4, № 337, л. 10 об.).
Несмотря на то, что хроника князей Протозановых осталась незаконченной, Лесков высоко ее ценил и неоднократно пытался переиздать. 11 февраля 1888 года он писал А. С. Суворину: «Я люблю эту вещь больше «Соборян» и «Запечатл<енного> ангела». Она зрелее тех и тщательно написана. Катков ее ценил и хвалил, но в критике она не замечена и публикою прочитана мало… Это моя любимая вещь». А через год, 2 марта 1889 года, он вновь писал: «Мне это дорого, как ничто другое, мною написанное, и я жарко хотел бы видеть этот этюд распространенным как можно более… Вы издавали несравненно слабейшие мои работы, — не откажите же мне, пожалуйста, в большом литературном одолжении — издайте «Князей Протозановых» в дешевой библиотеке!.. Ведь они же этого стоят!.. А я вас прошу, понимаете, — не из-за чего-нибудь мелкого, а этого жаждет и алчет дух мой» (см. А. Лесков, Жизнь Николая Лескова. М., 1954, стр. 309).