смолоду прокутивший своё состояние и с великим трудом устроившийся в услужение к князю, забормотал о необычайных манерах монашка, о поразительных его знаниях и далее ещё что-то неразборчивое. Однако, выпалив всё это разом, он ни слова не сказал, что монашек только что одарил его горстью золотых. Да ещё так одарил, что это могло смутить натуру куда более цельную, нежели пропившийся шляхтич. Когда маршалок вошёл в камору к Отрепьеву, тот, мечась в жару, неожиданно отвердел взглядом, приподнялся на топчане, сунул руку в карман заляпанной грязью рясы и, достав горсть золотых, без счёта, даже не взглянув на них, швырнул маршалку. Так мог поступить только человек, карманы которого были набиты золотом доверху.
— Тайну поведать хочет сей монах, — пробормотал маршалок. — Тайну…
Пан Вишневецкий с недоумением на лице спустился в камору к монаху.
В каморе было полутемно, в изголовье топчана горела сальная свеча и белел стоящий подле неё кувшин с водой. Как только дверь отворилась, монах приподнял голову, внимательно взглянул на хозяина дома и вдруг голосом, навыкшим повелевать, сказал:
— Благодарю, князь, что ты пришёл. Садись, — и показал глазами на лавку, стоящую подле топчана.
И этот голос, столь необычный для человека в изодранном, неряшливом платье, к тому же никак не ожидаемый паном Вишневецким в полутёмной и сырой каморе, сразу же обескуражил князя. Он остановился, словно запнувшись. Но монах уже не смотрел на пана Вишневецкого, а перевёл глаза на маршалка и так же властно повелел выйти. Маршалок шмыгнул в дверь, как крыса в нору. Жалок всякий шляхтич, не имеющий за душой и злотого, но трижды жалок тот, кто имел, да потерял достаток.
Вишневецкий, ещё не опомнившись от первого впечатления, присел на лавку. Монах медленно, как бы с трудом, поднял на него немигающие глаза и, неотрывно глядя в лицо хозяина дома, сказал:
— То, что узнаешь сейчас, — тайна. Я бы не открыл её, но чувствую, что пришёл мой смертный час.
Рука монаха поползла по груди, добралась до ворота и вдруг резко рванула ткань рясы. Всё было так необычно, что из неожиданно пересохших губ пана Вишневецкого вырвалось невольное:
— О-о-о…
На обнажённой груди монаха сиял совершенно необыкновенный крест. Пан Вишневецкий был богатейшим человеком Польши, и его трудно было удивить величиной драгоценных камней и искусством ювелирной работы. Он бывал в Риме, Венеции и Париже, славных своими ювелирами, и видел немало драгоценностей, но крест на груди монаха, лежащего на колченогом, продавленном топчане, изумил его. Это была не просто драгоценность, это была царская драгоценность, на создание которой должны были уйти годы и средства большие, коими располагал князь — один из первых людей Речи Посполитой. Вот потому-то у пана Вишневецкого и вырвался удивлённый вздох. Но то, что сказал монах далее, было ещё более поразительно.
— Царём Борисом, — часто и прерывисто дыша, начал монах, — было замыслено злодейство против наследника российского престола царевича Дмитрия. В Углич, где содержался царевич, были посланы убийцы.
Монах замолчал, задохнувшись. Видно было, что говорит он через силу, перемогая немочь.
Князь от удивления склонился к изголовью. Монах показал глазами на кувшин с водой, и пан Вишневецкий, невольно подчиняясь этому взгляду, торопливо налил в кружку воды и поднёс её к губам монаха. Сделав глоток, монах отстранил слабой рукой кружку и, очевидно почувствовав себя лучше, продолжил необычайный рассказ:
— Младенец был убит. Однако верные люди, ожидая злодейства, произвели подставу ещё до того, как был занесён нож. Убили не царевича, но страдальца безвинного. Царевич же был скрыт.
Сказав эти слова, монах откинулся на тощую подушку и замолчал. Кружка, которую всё ещё держал пан Вишневецкий, задрожала так сильно в его руке, что заколотила днищем о лавку.
— Откроюсь тебе, — неожиданно твёрдо сказал монах, глядя широко раскрытыми глазами в испятнанный плесенью потолок, — я царевич Дмитрий. Крест же, который ты видишь, возложен был на меня при крещении крёстным отцом моим, боярином, князем Фёдором Ивановичем Мстиславским.
У Вишневецкого спазма сжала горло, он хотел было что-то спросить, но монах продолжил свой рассказ:
— О том знают на Москве несколько верных людей. Здесь же, в польской стороне, известна сия тайна канцлеру Великого княжества Литовского Льву Сапеге. И коль умру я, возьми сей крест, князь, и передай его канцлеру.
Монах закрыл глаза и будто забылся. Руки его протянулись вдоль тела, грудь поднялась и опала.
Пан Вишневецкий от потрясённости услышанным вскочил столь резко, что упала лавка. С грохотом по каменным плитам пола покатилась жестяная кружка.
— Доктора! — крикнул он. — Доктора!
Дверь каморы распахнулась, и на пороге появился маршалок. Он слышал весь разговор пана Вишневецкого с монахом и был потрясён не меньше князя.
Через минуту монах был перенесён в покои пана Вишневецкого, обмыт, переодет в приличествующие случаю одежды и уложен в кровать. Маршалок в княжеской карете срочно отправился за доктором, а к постели больного была приставлена сиделка. Пан Вишневецкий из окна своего кабинета взглядом проводил карету, сел в кресло и глубоко задумался.
Как ни был князь обескуражен случившимся, однако он всё же припомнил, что несколько лет назад уже слышал о чудесном спасении несчастного русского царевича. Вспомнил и то, что позже слухи эти как-то сами по себе развеялись. И вот вновь… Князь попытался сосредоточиться, но это никак ему не удавалось. Перед глазами неотступно стояли топчан в сырой каморе, чадящая сальная свеча, запрокинутое лицо монаха… Пан Вишневецкий поднялся из кресла и прошёлся по кабинету и раз, и другой. Два имени, названные монахом, всплыли в сознании: боярин Мстиславский и канцлер Сапега. Два могущественнейших лица… Это был убедительный довод. «Да, — подумал Вишневецкий, — и голос монаха… Властный голос… Такому не учат, это приходит с кровью…»
Внизу застучали колёса кареты. Князь шагнул к окну. Из остановившейся кареты вышел доктор Шоммер, маршалок поддержал его под локоть. Князь сомкнул руки перед грудью, с силой переплёл пальцы и, хрустя суставами, дважды сказал мысленно: «Надо определить своё отношение к случившемуся». Но и при этом никакой ясности в мыслях не явилось.
Двери распались, вошёл доктор. Князь устремился к нему навстречу. И, так и не найдясь, как вести себя в этих необычайных обстоятельствах, пан Вишневецкий торопливо заговорил о необходимости побеспокоиться о здоровье больного, не называя его, однако, ни монахом, ни царевичем, ни как-нибудь по-иному. Доктор Шоммер слушал князя с неподвижным лицом. Тщательно промытые морщины докторского лица были застывшей невозмутимостью. Он молча кивнул и, провожаемый маршалком, направился к больному. Каблуки его безукоризненных башмаков простучали по навощённому полу с немецкой обстоятельностью. И именно этот последовательный, негромкий,