откровение — писатель жаловался, что музыка с младенчества (за редкими исключениями «цыгановатой скрипки») вызывала у него оголение всех нервов и даже… понос. А Анатолий Мариенгоф уверял, что нелюбовь к музыке сделала его революционером. Он не распознал звуки «Боже царя храни» и не поднялся во время исполнения гимна, за что был наказан карцером. «Мотивы и китайцы были для меня на одно лицо», — писал он.
Не думаю, что тетушка попала под тлетворное влияние запрещенного писателя, но ее поступки были мотивированными, и если бы все же еврейская традиция взяла верх, посоветовавшись с невропатологом и с гастроэнтерологом, меня определили бы в скрипачи. Разумеется, если бы до тетушки не донесли последние «открытия» медиков о вредном воздействии скрипки на шейные позвонки. В результате, я мог легко принять саксофон за ингаляционный аппарат. На концерты меня не водили, если не считать оперетты Кальмана и Дунаевского. О существовании других музыкальных жанров я узнавал из случайных источников. Важнейшим из них была одна из первых моделей радиолы «Мир», в эксплуатации которой я преуспел. Это было подлинное окно в огромный мир. Зеленый глаз индикатора и светящаяся шкала так гипнотизировали, что вертеть ручку настройки я мог часами, вместе с пылью перегретых ламп вдыхая джазовые ритмы и «вражеские» голоса. Это был мир, ни на что не похожий. Он ломал границы воображения и государственные границы. Он был абсолютно реальным и понятным, потому что воздействовал на невербальном уровне. Если кто-то упоминал в моем присутствии Америку, в ушах начинал клокотать голос Армстронга… Насаждаемую ненависть к американской музыкальной культуре я впоследствии объяснял завистью — этой музыке нельзя выучиться ни в одной консерватории.
А как я любил смотреть на военные оркестры! Именно смотреть — играли все одно и то же. Где-то рядом — военно-музыкальное училище. За пару недель до государственного праздника курсантов в полном обмундировании с начищенными литаврами и валторнами гоняли по улицам под бравурные марши в собственном исполнении. А приближение похоронных процессий сводило с ума всю улицу. Помню, как хоронили двух милиционеров, подстреленных бандеровцами. Я протиснулся поближе к катафалку и во все глаза разглядывал покойников в поисках огнестрельных ран.
С нашего «черного» балкона летели вниз монеты, старательно завернутые в газетную бумагу, для бродячих музыкантов и просто нищих калек. Старьевщиков сменяли точильщики, точильщиков — лудильщики. Детьми мы тащили вниз печенье и конфеты для ребятишек, сопровождавших (для пущей сердобольности) цыган с бубнами, скрипками и даже аккордеонами, усатых гусляров, слепых шарманщиков и певцов. Рассказывали, что до войны львовские дворы служили сценой для огнедышащих фокусников, шпагоглотателей, акробатов. Спустя полвека, я снова ступлю на цементный пол нашего амфитеатра, но увижу с него лишь почерневший внутренний дворик, похожий теперь на кратер вулкана, в центре которого будет сидеть черный кот и испуганно таращиться на меня.
Пианино в доме все же появилось — покупка была приурочена к рождению моей кузины Зиночки. К этому времени то ли взгляды тети Мани на искусство изменились, то ли она решила, что девочке без пианино никак нельзя. Но когда дочка достигла музыкального возраста, над дядей Яшей стали собираться тучи, и после очередной волны арестов среди деловой знати города дядя Яша распорядился убрать из дома все ценности. Непроясненное дарование дочки было принесено в жертву, и пианино уплыло в Харьков к бабушкиному брату Матвею, где впоследствии и было продано. Черный день был не за горами.
Зато к музыке был приобщен живший в Москве старший брат. Вову шести лет отдали в музыкальную школу. Его способности не вызывали сомнений у педагогов. Но через несколько недель учебы он объявил, что не потерпит, чтобы скрипичный учитель выкручивал ему пальцы, и сбежал из школы. Вскоре на том же основании он прогнал и учительницу фортепиано. Протест против методов обучения, но не против искусства, ибо за этим последовал аккордеон, а затем — кларнет и гобой. Ему нравилось играть больше, чем обучаться.
Тесней всех в семье с музыкой соприкоснулась бабушка. Она не пропускала ни одной телепередачи с записями симфонических концертов. Клара Захаровна застывала у экрана и, загибая пальцы и наполняясь неподдельной гордостью, подсчитывала еврейские лица в оркестре. Впоследствии более увлеченно и продуктивно этим занимался только председатель Центрального телерадиовещания Сергей Лапин.
Мне же пришлось ждать пусть косвенного, но все же благодатного сближения с миром «звуков сладких и молитв» еще пару десятилетий. А увенчался этот процесс выходом 700-страничной книги… о музыке.
СМЕРТЬ МЫШАМ!
Безграничная доброта тети Мани имела, однако, и свои разумные границы. Она нещадно изводила моль, клопов, тараканов, мышей и прочую вредную живность. После каждой карательной акции домочадцы жаловались на дурноту, головную боль и другие признаки отравления. Дом наполнялся тошнотворными запахами канифоли, кавказской ромашки, гексахлорана, аниса, нафталина, керосина, ДДТ, карболки. В воздух поднимались смерчи из толченого стекла, муки, гипса, песка, но ничто не могло сломить воли этих загадочных существ к жизни.
Поначалу борьба с мышами, которых тетушка вслед за Аристотелем объявила порождением нечистот, велась наиболее цивилизованными и гуманными методами. Она увлеклась (задолго до того, как на этом помешался весь остальной мир) идеей контроля над рождаемостью. Но откуда ей было знать, что самки этих развратных тварей беременеют еще до того, как кормящие мамаши отлучают их от груди, то есть уже на третьей неделе своей грешной жизни, а за 10 месяцев одна пара самых похотливых из них дает три поколения потомков численностью более двух тысяч. И это при том, что никто в мире не имеет столько врагов, жаждущих их погибели. Кто только не считает мышек гастрономическим изыском — кошки, рыси, ласки, скунсы, барсуки, волки, собаки, лисы, койоты, медведи, птицы, рыбы, змеи, лягушки и даже каннибалы-соплеменники.
Священные рецепты пресечения мышиной плодовитости передавались из уст в уста, как народные предания. Не знаю, насколько рецепты были эффективны, но тетя Маня долгое время явно избегала прямой конфронтации с грызунами. Отчаявшись (этих паразитов не брал ни мор, ни глад), она уступила инициативу в этом деликатном деле посреднику в лице грустноглазой Мурки (другие кошачьи клички считались кощунственными).
Коалиционный договор предусматривал немедленное поощрение в виде сливок и пирамидки киевского торта. Даже дядя Яша смягчал свой суровый нрав и целых два дня после военного успеха Мурки излучал терпимость и снисходительность в отношении кошки, которую в глубине души считал бо́льшим злом, чем мыши. Мурка обретала полную свободу передвижения по квартире. Только время от времени доносился его грозный окрик: «Ко-о-от!». Пойманная с поличным сибирская плутовка в