Я никогда не видел, чтобы человек так сильно изменился за такое короткое время. Демпстер и прежде отличался поразительной худобой, но тогда в его глазах сверкал огонь; за какие-то две недели он превратился в огородное пугало. Работа у него была; Джордж Олкотт, хозяин лесопилки, предложил ему место табельщика и счетовода с окладом двенадцать долларов в неделю, что было совсем неплохо для такой должности, так что Демпстеры стали даже чуть побогаче, чем прежде, ведь теперь не нужно было обязательно вносить церковную десятину. Нет, не нищета его сломила, а позор и унижение. Если прежде Демпстер был священником, исполнял свои обязанности со страстью и увлечением, то теперь он стал в своих собственных глазах ничтожеством, к тому же было видно, что он очень боится за свою жену.
Никто не знал, как там они выяснили отношения, однако теперь миссис Демпстер во дворе почти не появлялась, а на улицах поселка — никогда. Говорили, что муж держит ее на привязи, достаточно длинной, чтобы передвигаться по дому, но не позволявшей выйти наружу. Каждое воскресенье Амаса Демпстер брал свою жену под руку и вел в баптистскую церковь; они неизменно сидели на самой задней скамейке и никогда ни с кем не разговаривали. Миссис Демпстер тоже изменилась и выглядела довольно странно; если раньше, говорили люди, она была малость не в себе, то теперь-то уж свихнулась окончательно.
Я знал, что это не так. Несколько недель я молча страдал, слушая пересуды поселковых кумушек, а затем улучил момент, подобрался к дому Демпстеров и заглянул в окно. Миссис Демпстер сидела за столом, уставясь в никуда, но, когда я царапнул стекло, она подняла голову, узнала меня и улыбнулась. Я тут же проскользнул внутрь, и после нескольких минут взаимной неловкости мы начали оживленно беседовать. Миссис Демпстер выглядела чуть странновато, но это было естественным следствием долгого одиночества; она все прекрасно понимала, а у меня хватило здравого смысла не затрагивать никаких больных вопросов. Как вскоре выяснилось, она совершенно не знала, что происходит в мире, да и откуда бы, если газет у них не водилось.
В дальнейшем я приходил сюда два-три раза в неделю, приносил с собой либо питтстаунскую ежедневную газету, либо наше собственное «Знамя», читал миссис Демпстер заметки, способные, по моему мнению, вызвать у нее интерес, а также держал ее в курсе поселковых сплетен. Пол не играл с другими детьми, а потому тоже присутствовал на этих читках; я развлекал его как уж мог. Узнай о моих визитах Демпстер, все так же считавший, что я дурно влиял на его сына, их пришлось бы прекратить; по счастью, Пол все понимал без слов и ни разу не проговорился отцу.
Я возложил на себя эту опасную обязанность — опасную, ибо первый же человек, заметивший, что я сюда хожу, растрепал бы об этом всему поселку и мне пришлось бы иметь дело с разъяренной матерью, — в надежде хоть немного помочь миссис Демпстер, однако вскоре выяснилось, что это она помогает мне, и очень сильно. Не знаю уж, как это объяснить, но она обладала настоящей мудростью; хотя ей было тогда всего двадцать шесть лет (на десять больше, чем мне), широта ее взглядов и ясность миропонимания казались почти сверхъестественными. Мне как-то не приходят на ум конкретные примеры, способные убедительно пояснить, что именно я имею в виду, к тому же в то описываемое мною время я не смог бы ясно сформулировать, что же такого особенного в миссис Демпстер, и лишь много позднее понял, чем именно поразила она меня и обогатила. Она была абсолютно лишена страха, ее никогда не мучили дурные предчувствия, ей никогда не казалось, что все, что бы ни случилось, лишь ухудшит положение вещей. После рождения Пола, когда я впервые познакомился с миссис Демпстер, она не была такой, однако теперь, задним числом, я вижу, что некая тенденция уже намечалась. Когда одни и те же предметы вызывали у Амасы Демпстера серьезнейшую озабоченность, а у миссис Демпстер веселый смех, в действительности она смеялась над излишней, непомерной серьезностью мужа, ну а Дептфорд, конечно же, толковал ее смех как беспричинное хихиканье тронутой умом особы.
Я отнюдь не хочу сказать, что мировосприятие миссис Демпстер было философичным — скорее уж религиозным; пообщавшись с ней достаточно долгое время, ты неизбежно осознавал, что она всецело религиозна. Я не употребил бы выражение «глубоко религиозна», потому что именно так отзывались люди о ее муже, имея, по всей вероятности, в виду, что Амаса Демпстер навязывал религиозную значимость всему, что он знал или встречал в жизни. С другой стороны, она, сидевшая на привязи в маленьком обветшалом домике, без друзей и знакомых (если не считать меня), странным образом жила в мире надежды и доверия, не имевшем ничего общего с этой нездоровой, безжизненной, потерявшей связи с действительностью религией. Миссис Демпстер знала, что отвергнута миром, но ничуть не чувствовала себя отверженной, знала, что на ее счет чешут языками все кому не лень, и не чувствовала себя униженной. Она жила своим, внутренним светом; я не мог постичь сути этого света, разве что некое его родство с чудесами, вычитанными мною из книг, хотя уж в нем-то не было ровно ничего книжного. Она казалась гостьей из некоего мира, где все смотрят на вещи подобно ей; казалось, она сожалеет, что Дептфорд ее не понял, однако не держит на него обиды. Проникнув сквозь пелену ее застенчивости, ты обнаруживал вполне здравые, уверенные суждения, но самым поразительным было полное отсутствие у нее страха.
Вот так обстояло дело с лучшей стороной Мэри Демпстер. О беспорядке и полном отсутствии уюта в этом домике я не стану даже говорить, а маленький Пол, предмет нежнейшей материнской любви, производил впечатление совершенно неухоженного ребенка. Так что, возможно, она и была сумасшедшей в чем-то, но только в чем-то; ее лучшая сторона обогатила мою жизнь спокойствием и уверенностью, в которых я столь остро нуждался. Очень скоро я уже не замечал ни пресловутой привязи (своего рода сбруя вокруг талии и через плечи с кольцом на боку, к которому была привязана пеньковая, пропахшая лошадиным потом веревка, позволявшая ей при желании лечь на кровать), ни лохмотьев, служивших ей одеждой, ни моментов — не частых, но все же случавшихся, — когда ее поведение становилось не совсем нормальным. Я воспринимал миссис Демпстер как своего лучшего друга, а наш с ней тайный союз — как стержневой корень, питавший мою жизнь.
И все же при всей нашей близости я и помыслить не мог, чтобы спросить ее про того бродягу. Я старался изгнать из своей памяти кошмарное для меня, тогдашнего, зрелище, открывшееся мне, когда отец включил фонарик, — эти голые ягодицы и четыре ноги, расположенные странным образом. Старался — но не мог. Это была для меня первая встреча с той гранью реальной жизни, которую и моя религия, и мое воспитание, и наивно-романтический склад моего ума без малейших колебаний объявляли непристойной. Таким образом, по крайней мере одна сторона Мэри Демпстер лежала вне моего разумения; молодость и нежелание признать, что существует что-либо, чего я не понимаю или не могу понять, заставляли меня назвать эту ее сторону безумием.
12
Следующий год прошел для меня суматошно и, если не считать моих визитов к миссис Демпстер, одиноко. Школьные дружки начали дразнить меня всезнайкой, а я, по всегдашней своей поперечности, почел эту кличку за лестную. Порывшись в словаре, я выяснил, что в среде людей образованных и культурных говорят не «всезнайка», а «эрудит», и начал работать над своей эрудицией с тем же энтузиазмом, с каким прежде овладевал навыками фокусника. На этот раз все было гораздо проще, я просто читал чамберсовскую «Энциклопедию» 1888 года издания, имевшуюся в нашей библиотеке. О том, чтобы проштудировать ее всю, от корки до корки, не могло быть и речи, поэтому я читал только статьи, как-то меня зацепившие, а если натыкался на что-нибудь особо интересное, читал все так или иначе связанное с этим вопросом. Я корпел над энциклопедией с упорством и целеустремленностью, о каких теперь могу только мечтать, и проглотил столько информации, что стал если и не эрудитом, то уж во всяком случае заправским занудой.
После той ночи, когда мы искали в карьере пропавшую миссис Демпстер, отец приложил все старания, чтобы подружиться со мной, и я наконец-то узнал его поближе. Отец обладал острым умом и получил хорошее, разве что несколько старомодное образование; он закончил Дамфрисскую академию,[10] а точность, с какой он оперировал всем запасом своих познаний, всегда вызывала у меня искреннюю зависть. Раз за разом повторяя, что без знания латыни невозможно писать на хорошем английском, он сумел перебороть во мне обычное для школьников отвращение к языку Овидия.
В наших воскресных прогулках вдоль железнодорожной насыпи регулярно участвовал Сэм Уэст, монтер, чей разум воспарял к проблемам, весьма далеким от проводов и изоляторов. Набожные родители перекормили Сэма Библией, в результате чего он знал наперечет все содержащиеся в ней бессмыслицы и противоречия, знал и с упоением нам пересказывал. Непримиримый противник всех церквей и религий, он поносил их пламенным слогом ветхозаветных пророков. Своей безукоризненной честностью Сэм словно демонстрировал всем рабам поповщины и суеверий, что мораль никак не связана с религией; он навещал службы во всех городских церквях — чтобы мысленно поспорить с проповедником и вдребезги разбить его доводы. Имитируя стиль наших священников, Сэм проявлял недюжинную наблюдательность; особенно хорошо удавался ему преподобный Эндрю Боуйер; «О Господи, вложи нам в уста угль пламенеющий с Твоего алтаря! — выкрикивал он, карикатурно утрируя благородный эдинбургский акцент нашего священника, и добавлял, покатываясь со смеху. — То-то бы он удивился, внемли Господь его молитве!»