Ночью пошел он в заброшенное дикое поле. Из разломанной хижины вывел старую, слепую мать свою, увел в лес да там и расколол ей гирей череп. В пуде, ужасе и страхоте птицы и звери разбежались от жуткого матереубийцы. Дикий осенний ветер, срывая листья и гудя в вершинах, разнес по лесу глухой предсмертный хрип древней старухи.
А Феофан, окаменевший, холодный, медленно взвалил на плечи труп убитой им матери. Оттащил в заисинивевшую лесную колдыбаню и бросил на съедение кишащим болотным гадам. Гады, шипя, врылись в поруганный прах… Только березы да ясени рыдали над ним в осенней темноте…
В ясеневом провале, к степной пробираясь хижине, палил себя Феофан лютым, неутолимым огнем. Мир клял и Сущего кроваво.
Похоронным провожали жуткого матереубийцу звоном свирепые осенние шумы. Над тяжелой, набрякшей, точно мокрое дерево, головой, свистя и хлопая, как оборванные сны, вихрились листья. Будто саван, развевались по ветру полы серого широкого брахла. От трав прелью несло и подземельем.
В хижине нашел Феофан сестру свою, увядающую девушку-красавицу, отрекшуюся от мира. Лестью, угрозами, пыткой и проклятиями склонил ее к прелюбодеянию с собой… А наутро отдал ее мутным от тоски по женскому телу, голодным, озверелым стражникам…
За то, чтоб молчали про мать.
В хижине, осыпанной вихревыми листьями и скрытой чернобыльем, пытал себя Феофан.
Палил:
— Ах!.. Мати сыра-земля!.. Ты умираешь — прощаешь… Не прощай… А казни!.. Отрыни меня!.. Ты простила меня… То-то я душегуб!.. Вор!.. Жулик!.. Тот-то я смерд!.. Ой, и змеи не проняли сердце… простили… Пали, черный огонь!.. Ах!.. Черный огонь!..
Но не пронимал сердца и черный огонь. Простил.
Феофан замолк. Молча ловил в озере рыбу, копал щавель в лесу, собирал костенику. Замолк.
В черетняной хибарке жил одинокий и молчал.
Но как-то, в глухую сентябрьскую ночь на ущербе пришла в хибарку Мария.
Молча взял ее Феофан за руку и повел в старый каштановый гедеоновский парк.
Глухо шумели осыпающиеся каштаны. Над вершинами, перемешиваясь с оторванными листьями, кровавые падали слезы ночи — звезды. Поднял Феофан глаза, полные жуткой мути и синих молний. Поднял сердце, бурыми изъеденное змеями, спаленное огнем зла, но прощенное, не пронятое до дна, не принятое. Голосом истошным завыл:
— Окаянный!.. Не души покоем… Кричи!.. Круши… Чудище!.. Жуть!.. Казни… То-то любо будет!.. Ты же лют… Полосуй!.. А то лучше смерть… Идолище поганое!.. Я убил мать… погубил сестру… теперь вот дочь продаю… А ты — спокоен… А чист я был — тогда Ты душил меня… Ха-ха!.. не нужен Ты мне! Али найдутся у Тебя козни, чтоб выше моих были?.. Тягота, чтоб выше моей тяготы?..
Медленно, глухо и тяжко шел голос Феофана. Планеты остановились бы в своем движении. Но не остановился бы этот голос:
— Ей, я рушу Тебя, окаянный!..
Замолк. Шагами медленными и преступными — земле невмоготу было от этих шагов — подошел к дочери. Мутные поднял на нее в сумраке, с синими огнями глаза-провалы. Но ничего не сказал.
В доме-замке Гедеонова, в безоконной, затянутой черными ширмами, освещенной свечами комнате сидел, ерзая в кожаном кресле, Вячеслав, суглобый, низкий рыжий монах. Увидев смуглую, истемна-алую девушку, нахмурил чернец белесые, точно обсмаленные брови. Сузил потаскушечьи свои глаза:
— Новенькая?
Оглядел ее узким сучьим взглядом. Ощупал ее. Извившись гадюкой, протянул в нос похотливо:
— Ммолодец!.. Хвалю!.. Где… достал-то?.. Проходи, дядя… потолкуем…
Но Феофан стоял, не двигаясь с места. Молчал. И Мария, бросив голову, с тяжелыми качающимися кольцами волос, вниз, пошатнувшись, забилась будто лист, срываемый бурею… Закрыла побелевшее вдруг лицо руками.
Из-за золоченой двери рыжую высунул с проседью приплюснутую голову костлявый высокий генерал с горбатым кривым носом, синей отвисшей губой и острыми, зелеными растленными глазами.
Гедеонов.
Извиваясь и причмокивая синими трупными губами, шмыгнул он в комнату. Поюлил около девушки, понюхал и, повернув трупное, искаженное похотью серо-зеленое лицо к Феофану, прогундосил:
— За ночь — рубль… Стоит?
— Все равно… — бросил Феофан глухо.
Чернец, обхватив и приподняв онемевшую девушку, потащил ее за золоченую дверь…
Скорчившись, уперлась было Мария. Рванулась назад… Но, должно быть, вспомнила про тяготу, свяла и повисла на руках Вячеслава…
А Феофан с полученным рублем серебра вышел из дома-замка осовелыми путаными шагами.
Под низкими, глухо шумящими липами прошел к озеру. Кинул рубль в бурливые волны.
Над черным, тронутым прелью березняком, выплыв однобоко, гнала луна под обрыв сумрак.
Острым разрезывал себе грудь камнем Феофан. Заклинал Сущего — кровью заклинал:
— Кровь живая!.. Кровь огневая!.. Сокруши окаянного в кровь!.. Я и то почил от зла… А Он?..
А в слизлом водяном лунном свете вырастали перед Феофаном толпы мертвецов. Монахи, короли, воины, мужики, в длинных серых саванах-шлыках, зажженные держа в руках косо тающие, раздуваемые ветром свечи, подступали к Феофану с венцами смерти над впадинами глаз, недвижным шагом. Оскаленными скрежетали люто желтыми челюстями:
— Пред-а-тель…
Феофан, хватаясь за сердце, готовое разорвать грудь, вздыбленный, отшатнулся назад. Но мертвецы, костлявые поднимая руки, глухо грохотали и напирали на него.
— Я-а?.. — расширял Феофан бездонные свои зрачки.
Вздыбленные перепутанные волоса его выпрямлялись и стояли торчком.
— Ты-ы… — мертво грохотала толпа мертвецов.
Молчала. Молчал и Феофан. Но если б вселенная обрушилась на него — сердцу его легче было бы тогда. Умертвил Сущий тех, за кого Феофан молился. Удушил. А теперь шлет их к нему.
Помутились у Феофана глаза, мозг, кровь. А призраки напирали с вытянутыми, как у голодных волков, шеями ближе и ближе, глухо, мертво и зловеще вздыхая:
— Пре-да-тель… Твое солнце принесло смерть нам… Гнус… Смерд!.. Изорва-ть его… развеять, гада, по ветру!..
Подступали затворники, что ждали когда-то, страстью, одержимые, недугами и язвами, — помощи от чистого Феофана, но получили за то смерть от Сущего. Также тянулись, грозя и хуля, солдаты, истекавшие кровью на поле брани и додушенные Сущим, так как за них молил Феофан. Чумные, язвленые, что ждали от молитв Феофана жизни, а получили от Сущего через то смерть…
В истошном вихре, скрючившись, старыми хрустя суставами, ломаемый корчей, упал Феофан навзничь. Стукнув худой, жесткой и острой спиной о корни, застрял в них. Свернуло его в кольцо, как сворачивает бересту огонь.
А в слюдяной, лунной затхлой мгле сплошным мутным колыхающимся маревом двигались на него несметные полчища мертвецов, в серых саванах с провалами глаз и жуткими оскалами зубов. Кляли его:
— Про-клина-ем смерда!.. Пошто просил Сушшего?.. За Адама, за Еву?.. Не было б смерти… А теперь — мертвецы мы!.. Про-клина-ем гнуса!..
Люта орава мертвецов. Но лют и Сущий, коли смрадной казнить непереносимой казнью — ложью. Сущий ревнив и смрадной казнит казнью тех, кто справедливее Его. У Него нет праведников, но только угодники.
И чистую Еву, когда в светлый миг своего пробуждения от небытия она увидела Его и в трепете пламенной любви поцеловала, — Он отверг. С лишенной же огня жизни бессмертного, оскверненной Евой, ушел Адам в темный мир страсти и тлена.
Только вестник жизни, пленив Еву красотой бездонных своих, разбрасывающих синие молнии глаз, огненных гордых губ и черных как бездна кудрей, — вывел ее из мира страсти и тлена в мир любви и жизни. И чтобы зажечь Еву огнем бессмертным, Адама же вернуть в Град, — молил Сущего о прощении и очищении отверженцев.
Но — лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднее и любвеобильнее Его. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти. И насладился зрелищем умерщвления первых людей огненным мечом того, кто молил о их бессмертии и просил для них огня жизни…
Опальный ангел смерти с перекровавленным сердцем умертвил на земле первых людей. Но в грядущих веках уже отверженным, клянущим, убивающим, любящим и милосердным сыном земли тленному открыл роду их небывалое солнце Града…
Под солнцем не было, мнилось Феофану, зла большего, чем сделанное чистым сердцем, — в укор Сущему, бессильному в самомучительстве, злому, не знающему покаяния и мук…
Змеи черные, огненные змеи стискивающими обвивали сердце Феофана кольцами, будто раскаленной сталью. И сосали текущую живую кровь его. И возненавидел бы Феофан, проклял бы того, кто оторвал бы этих змей от сердца. А не мучили дух Сущего змеи за то, что погубил Он — язвами, мором, гладом — миллионы душ, вселил в мир от самого его сложения божеское зло, более страшное, чем человеческое. Не мучили.