Размышляя обо всем этом, я не мог не вспомнить о знакомом своего знакомого — носителе ярко выраженной семитской внешности, весело сочетавшейся с удивительной фамилией Ярусский. Произносилась эта фамилия с ударением на первом слоге, но в написанном виде она воспринималась точно так же, как на футболке моего попутчика, хотя, насколько мне известно, никогда не писалась славянской вязью. И уж точно не золотом. В общем, опять «Святая Торица».
Но куда же это нас занесло? Очитки, описки, славянская вязь, летняя электричка… Я-то всего лишь хотел посетовать на то, что зима никак не заканчивается, а хочется уже весны. Ужас как хочется. А у скептиков-синоптиков всего лишь «ожидается воздух». Ну да, ожидается. Как же без него, без воздуха.
Секреты и секретики
Ведь что, казалось бы, требуется от художника? Не так уж много, в сущности: обнаружить некую общность в ряду разнородных, а то и разноприродных, на неискушенный взгляд, явлений, выстроить их по ранжиру, без его художнического вмешательства ничуть не очевидному, повязать их как можно более убедительными ритмом и интонацией, нанизать их на как минимум одну сквозную идею. Ерунда на самом деле. Казалось бы.
Нет, правда, как прикажете справляться с неуправляемым потоком мимолетных впечатлений, случайных воспоминаний и разрозненных медиа-новостей? Как побороть соблазн успокоительной безоговорочной капитуляции перед все более очевидным и все нарастающим хаосом?
Да все просто на самом деле. То есть не просто, конечно, но понятно: в шуме и скрежете постараться уловить ритм и порядок. Они всегда там есть. Надо лишь прислушаться и вглядеться.
Иногда искусство не требует «руки художника». Оно требует лишь его взгляда — пристального и заинтересованного.
Время от времени тебя настигают бесконечно интригующие сообщения, пришедшие прямо из черных глубин Великого Хаоса, загадочные, как дзен-буддистские коаны, речевые жесты, как бы лишенные всего — сколько-нибудь внятного содержания, хоть каких-нибудь причинно-следственных связей, хотя бы приблизительной мотивации.
В детстве и, признаться, до сих пор мне всегда казались таинственными и непостижимыми те заветные пространства, что располагаются за плотно запертыми дубовыми дверьми в вестибюлях метро. Мое воображение всегда рисовало там что-то столь же привлекательное, сколь и начисто лишенное конкретного образа. И вот совсем на днях на одной из таких дверей я обнаружил надпись, не столько утоляющую мое давнишнее любопытство, сколько мучительно его усугубляющую. Там было написано, причем огромными буквами: «Порошок не входи».
Именно так, без знаков препинания. Впрочем, наличие пунктуации, указывающей на то, например, что надпись эта обращена непосредственно к «порошку», или же на то, что таким образом легкомысленного путника предостерегают от вхождения в дверь, за которой притаился хищный и злобный «порошок», едва ли утешило бы меня в этой вполне безвыходной семиотической ситуации.
Ладно «порошок»! «Порошок» — это что! Одна моя знакомая, изучавшая в университете социологию и проходившая практику на каком-то заводе, увидела там призыв, точнее, директиву, обращенную неизвестно к кому. (То есть кому-то, скорее всего, это все-таки было известно.) На жестяном плакате добротным фабричным способом было строго и определенно сказано: «Используй 30 см». И три восклицательных знака в конце. Будучи юной интеллигентной барышней строгих правил, спросить, что бы это значило, она постеснялась. Так до сих пор и не знает.
А с месяц примерно назад на глухом бетонном заборе недалеко от моего дома я увидел и даже сфотографировал чудесную темпераментную, но опять же совсем непонятную надпись, произведенную красной масляной краской. «Я ебал ваши ценности!» — гордо сообщил то ли городу, то ли миру, то ли братьям и сестрам, то ли родителям и учителям, то ли партии «Единая Россия», то ли агрессивному блоку НАТО, то ли церкви, то ли фундаментальной науке, то ли всем сразу неведомый и невидимый миру бунтарь-одиночка.
Наверняка существуют рациональные и будничные разгадки для этих и всех прочих счастливых, праздничных находок. Наверняка есть кто-то, кому под силу вернуть все это в скучный рутинный контекст. Хорошо, наверное, быть инсайдером и не мучиться проклятыми вопросами относительно того, что за такой порошок, какие такие 30 см, кто именно и с чьими конкретно ценностями поступает таким вот радикальным образом.
Но, лишенные контекстуальных подпорок, эти дивные конструкции висят в понятийном воздухе, как улыбка пресловутого Чеширского кота, неизбежно и непрошено становясь фактами искусства.
Пространство искусства, границы которого поистине неопределимы, — это, если угодно, еще и приют для потерявших своих мам и пап словечек, фразочек, обрывочков, вещичек, камешков и бумажек.
Ребенок, сооружающий в заповедном, заросшем лопухами и крапивой углу дачного участка «секретик» со стеклышком, под которым надежно укрыты от забвения стеклянная бусинка, любовно разглаженный квадратик шоколадной фольги, найденный под крыльцом шахматный конь, беззубый бабушкин гребешок и ручка от разбитой чашки, — это бессознательный, но несомненный художник, спасающий души бесприютных вещей, наделяющий их статусом знаков, ищущих и находящих себе новые, не виданные до сей поры значения.
Соловьино-музейная ночь
Мне давно хотелось написать про музей. Не про какой-то конкретный музей, а про то, что современная цивилизация — это, в сущности, музейная цивилизация. В том смысле, что многие предметы, явления и идеи во все ускоряющемся времени стремительно деактуализируются, становясь реальными или потенциальными объектами музеефикации. Мне хотелось написать о том, что в развитом «музейном» мире грань между музеем и актуальной жизнью осознается и поддерживается. И это правильно. Пожарный насос позапрошлого века, выставленный в музее, — это объект ностальгического любования. Тот же насос, используемый при тушении пожара, — рухлядь, причем небезопасная.
Какие-то вещи могут быть экспонатами музея, осмысленными, описанными и пронумерованными. Но они же могут навсегда остаться всего лишь мусором. И хорошо еще, если мусор осознается как мусор. Но беда, если мусор используется как актуальный объект актуальной жизни. Мы окружены со всех сторон архаическим мусором наподобие «держав», «патриотизмов», «национальных гордостей» и прочих прялок-веялок, мусором, необычайно вредящим социальной экологии. В то время как музей — это художественная штопка нашей рвущейся в разных местах исторической памяти.
Многие люди живут в музее, сами о том не подозревая. Уверенные, что живут в современном мире, они живут в музее — в этнографическом, краеведческом, историческом или в музее какой-нибудь очередной боевой славы, проводя дни и ночи между макетом стоянки первобытного человека, казацкой саблей и сапогами товарища Сталина.
Но так и не написал я обо всем этом. Как-нибудь потом.
А еще я очень хотел написать о таком шокирующе оригинальном предмете, как соловьи и их пение. Хотелось поразмыслить о том, почему именно эта птичка на многие века стала неизменным персонажем мировой лирики. Известно, что соловей в паре со своей верной розой пришел в европейскую лирику от арабов. Ну и что? А почему они так прижились? Ведь даже, как я где-то прочитал, американские поэты до конца XIX века усердно писали о соловьях, притом что на американском континенте соловьев вовсе не водилось. Но не стал я писать и о соловьях. Как и о музеях.
Но дважды на моей памяти «музейная» и «соловьиная» темы слились в единый сюжет.
Первый такой.
Лет десять тому назад мне пришлось несколько ночей пожить в музее. Туда меня пригласил один богатый немецкий коллекционер с незамысловатой фамилией Мюллер. Он был владельцем художественного музея в пригороде Дюссельдорфа. Музей располагался на лоне природы. Его территория состояла из большого парка и присоединенного к нему заброшенного военного полигона. Мюллер был меценат и любитель музыки и поэзии. Поэтому он регулярно устраивал у себя поэтические и музыкальные фестивали. На один из таких фестивалей он пригласил и меня, поселив в бывшем охотничьем домике, с подвала до чердака напичканном художественными шедеврами и антиквариатом.
Все, кому приходилось когда-нибудь служить сторожами в музеях, поймут меня, если я скажу, что ночевать в музее среди сплошных шедевров — дело довольно мучительное и тревожное.
Сам Мюллер жил неподалеку, в отдельном домике. Ко мне он заходил по вечерам выпить по бокалу вина и поболтать. Мне нравилось с ним болтать, потому что немецкого я не знаю, а по-английски он говорил так же скверно, как и я.
Однажды он сказал: «Видите этот рояль? Это очень хороший рояль. На нем однажды играл Рихтер». И он рассказал, как сколько-то лет тому назад он пригласил Рихтера и устроил концерт для десяти примерно слушателей. «Здесь играл Рихтер, — рассказывал Мюллер, — а здесь сидели гости. А вокруг дома стояли несколько нанятых мной человек и палками отгоняли соловьев. Они пели ужасно громко и мешали маэстро играть, а публике — слушать».