Понтий Пилат пожал плечами.
— Они не понимают, — сказал он, — сущности богов. Они поклоняются Юпитеру, но он не имеет у них ни имени, ни образа. Они не способны изобразить его даже в виде простого камня, как это делают некоторые азиатские народы. Они не ведают Аполлона, Нептуна, Марса, Плутона, не ведают ни одной из богинь. Впрочем, мне кажется, что когда-то они поклонялись Венере, так как и доныне иудейские женщины приносят на жертвенный алтарь горлиц, и ты знаешь не хуже меня, что торговцы, стоя под портиком храма, продают этих птиц попарно для жертвоприношений. Однажды мне даже донесли, что какой-то одержимый изгнал из храма этих торговцев [31]. Священники принесли жалобу на него, как на осквернителя святыни. Я думаю, что обряд принесения в жертву голубок сохранился с тех пор, когда иудеи почитали Венеру. Почему ты смеешься, Ламия?
— Я смеюсь потому, — сказал Ламия, — что мне в голову вдруг взбрела забавная мысль. Я подумал, что в один прекрасный день иудейский Юпитер явится в Рим и начнет преследовать тебя своей ненавистью. Почему бы и нет? Азия и Африка подарили нам уже многих своих богов. В Риме воздвигнуты храмы в честь Изиды [32] и собакоголового Анубиса [33]. На перекрестках и даже на ристалищах мы видим изображение доброй богини сирийцев [34], восседающей на осле. И ты не можешь не знать о том, что во время принципата [35] Тиберия некий юный всадник выдал себя за рогатого Юпитера египтян [36] и добился в таком обличье благосклонности одной знатной матроны, слишком добродетельной, чтобы отказать в своих милостях богу. Смотри, Понтий, как бы незримый Юпитер иудеев не вздумал высадиться в Остии [37]!
При мысли о том, что в Рим может прийти бог из Иудеи, суровый прокуратор сдержанно улыбнулся. Потом он сказал уже вполне серьезно:
— Как могут иудеи распространить свою веру среди других народов, если они не способны договориться между собой об едином ее толковании и разделены на десятки враждующих сект? Ты видел их, Ламия, когда, собравшись на площадях и не выпуская из рук свитков, они бранились и таскали друг друга за бороды. Ты видел их у колоннады храма, когда, окружив какого-нибудь безумца, охваченного пророческим бредом, они разрывали на себе в знак скорби засаленные одежды. Иудеи не представляют себе, что можно спокойно и безмятежно обсуждать вопросы, касающиеся наших верований, вопросы, окутанные туманом и нелегко поддающиеся решению. Ибо сущность бессмертных богов скрыта от нас и нам не дано ее познать. Все же я думаю, что веровать в покровительство богов благоразумно. Но иудеям недоступна философия, и они не терпят различий во взглядах. Напротив, они считают достойным самой страшной казни всякого, кто не согласен с их вероучением. А поскольку с тех пор, как Рим покорил их страну, смертные приговоры, произнесенные иудейскими судами, могут быть приведены в исполнение только с согласия проконсула или прокуратора, то эти люди вечно надоедают правителям просьбами подтвердить их жестокие решения, и преторий гудит от кровожадных воплей. Сотни раз приходилось мне наблюдать, как богатые иудеи бок о бок с бедняками яростно бросались вслед за священниками к моим носилкам из слоновой кости и, теребя меня за край тоги, за ремни сандалий, выпрашивали, требовали казни какого-нибудь несчастного, который, по моему разумению, не совершил ничего преступного и просто был сумасшедшим-таким же сумасшедшим, как и его обвинители. Что я говорю-сотни раз! Это зрелище повторялось ежедневно, ежечасно. Подумать только: я был обязан исполнять их законы, как наши собственные, ибо Рим послал меня к ним не затем, чтобы ниспровергать, а затем, чтобы охранять их обычаи, и я был над ними как связка прутьев и секира. Вначале я пытался взывать к их разуму, силился уберечь жертву от казни. Но мое милосердие лишь разжигало иудеев: подобно стервятникам, они требовали своей добычи, хлопая вокруг меня крыльями и разевая клювы. Священники писали цезарю, что я попираю их законы, и эти жалобы, поддержанные Вителлием, навлекали на меня суровое порицание. Сколько раз мною овладевало желание собрать вместе обвиняемых и обвинителей и, по выражению греков, накормить ими воронов!
Не думай, Ламия, что я питаю бессильную ненависть и старческую злобу к этому народу, который, победив меня, победил в моем лице Рим и миролюбие. Просто я предвижу тяжкие беды, в которые рано или поздно нас ввергнут иудеи. Раз ими нельзя управлять, их придется уничтожить. Можешь не сомневаться: непокоренные, вечно бунтующие в глубине своих воспламененных сердец, они когда-нибудь поднимут против нас такой мятеж, по сравнению с которым гнев нумидийцев и угрозы парфян [38] покажутся детскими забавами. Они втайне лелеют бессмысленные надежды и, как последние глупцы, замышляют повергнуть нас во прах. Да и может ли быть иначе, если, уверовав в какое-то предсказание, они ждут пришествия царя, своего соплеменника, который станет владыкой мира [39]? Справиться с этим народом невозможно. Его нужно уничтожить. Нужно стереть Иерусалим с лица земли. Как я ни стар, мне все же, быть может, будет дано дожить до того дня, когда стены его рухнут, дома запылают, жители погибнут [40] на остриях копий, а площадь, где прежде стоял храм, будет посыпана солью.
Ламия попытался смягчить тон беседы.
— Понтий, — сказал он, — мне нетрудно понять и твою обиду за прошлое и твою тревогу за будущее. Конечно, те черты характера иудеев, с которыми тебе пришлось столкнуться, говорят не в их пользу. Но я, живший в Иерусалиме как сторонний наблюдатель, я много сталкивался с ними, и мне довелось обнаружить в этих людях скромные достоинства, скрытые от твоих глаз. Я знавал иудеев, исполненных кротости, иудеев, чистые нравы и верные сердца которых приводили мне на память сказания наших поэтов о старце из Эбалии [41]. Да и ты сам, Понтий, видел, как умирали под ударами твоих легионеров простые люди, которые, не называя своих имен, отдавали жизнь за дело, казавшееся им праведным. Такие люди отнюдь не заслуживают нашего презрения. Я говорю так потому, что всегда следует соблюдать беспристрастие и справедливость. Должен, однако, признаться, что все же я не чувствовал к иудеям особенного расположения. Зато иудейки мне очень нравились. Я был тогда молод, и сирийские женщины волновали мои чувства. Их пунцовые губы, влажный блеск их затененных глаз, их долгие взгляды приводили в трепет все мое существо. Эти женщины, набеленные и нарумяненные, умащенные нардом и миром, утопающие в благовониях, дарили редкостное и незабываемое наслаждение.
Понтий нетерпеливо слушал излияния Ламии.
— Не таким я был человеком, чтобы попасться в сети к иудейкам, ответил он. — И уж если об этом зашла речь, то я должен тебе сказать, Ламия, что никогда не одобрял твоей невоздержанности. Я считал, что, соблазнив жену бывшего консула, ты совершил тяжкий проступок, и не укорял тебя в те времена только потому, что ты и без того в полной мере искупал свою вину. Патриций должен свято чтить брак, ибо в браке источник мощи Рима. Что касается рабынь или чужеземок, то связь с ними простительна, если только наша плоть не заставляет нас при этом поддаваться постыдной слабости. Позволь мне тебе заметить, что ты приносил слишком много жертв на алтарь площадной Венеры. Особенно же я порицаю тебя, Ламия, за то, что ты не вступил в брак и не дал республике детей, тем самым нарушив долг, священный для каждого достойного гражданина.
Но изгнанный Тиберием грешник больше не слушал старого прокуратора. Осушив кубок фалернского вина, он улыбался какому-то незримому видению.
Немного помолчав, он вновь заговорил, сперва почти шепотом, затем все громче и громче:
— Как много неги в плясках сирийских женщин! Я знавал в Иерусалиме одну иудейку [42]: высоко подняв кимвал [43], вся изогнувшись, запрокинув голову, которую словно оттягивали назад густые рыжие волосы, полузакрыв затуманенные страстью глаза, она плясала в жалком вертепе, на убогом ковре, при свете чадящего фитиля — такая пылкая, томная и гибкая, что от зависти побледнела бы сама Клеопатра. Я любил ее варварские пляски, ее песни, гортанные и в то же время ласкавшие слух, запах фимиама, исходивший от нее, дремоту, в которой она, казалось, жила. Я повсюду следовал за ней, смешиваясь с толпой солдат, фигляров, откупщиков, которыми она всегда была окружена. Потом она вдруг исчезла, и больше я ее не видел. Долго я разыскивал ее по грязным закоулкам и в тавернах. От нее было труднее отвыкнуть, чем от греческого вина. Прошло несколько месяцев — и я случайно узнал, что она присоединилась к кучке мужчин и женщин, последователей молодого галилейского чудотворца. Звали его Иисус Назарянин [44]. Потом за какое-то преступление его распяли на кресте. Понтий, помнишь ты этого человека?