Лежать было хорошо.
Он слышал, что ему кричат, и сам поднимал вертикально руку, махал над собой кистью и снова ронял. Лежать было хорошо.
Рука в полусгибе упала на что-то грязное, мягкое. Это что-то шумно дыхнуло в лицо и капнуло на щеку. Он приоткрыл глаз и увидел зверя. Приоткрыл второй и увидел волка. Распахнул оба и увидел Вермута.
– Вермут, ты? – удивленно проговорил Градька, и небо обрушилось. Вермут истерично вскулил и сразу же бешено-громко залаял. Он лаял даже тогда, когда уже Градька встал на колени и протянул к нему руку. Лаял без умолку, с какой-то надрывной обидой, а потом опять заскулил, заскулил и заплакал, то пытаясь лизнуть в лицо, то скребя лапой по Градьковым сапогам, соскребая с них подсохшую грязь, и сам был грязен.
– Вермут, Вермут, – Градька мял в руках две мохнатых тряпицы ушей, чесал за ушами, грудину, меж лап, умирая от сладкого запаха псины. – Верный ты Вермут. Верный. А Сано, где Сано? Как ты меня нашел? Ты откуда?
Но Вермут только продолжал виться, биться, заходиться от радости. Энергия его быстро передалась Градьке. Вскоре он уже был на ближайшем к плоту островке.
– Мы тебя видели! – кричали ему с плота. – А потом выстрел! А это Вермут?
– Верный! – кричал им Градька. – Он верный! Верный! Мы с ним сейчас! Теперь скоро!
Но только в сумерках удалось снять людей с плота, и даже взять удочки и притащить рюкзак, правда, вытряхнув из него палатку. Несколько сухих сосенок, связанных ружейным ремнем, сделали свое дело. Но Максим чуть не утонул.
– Ладно, жить дольше будешь, – успокаивался его Градька, когда вытащил на сухое место и передал Дине. – Зря только страху на нас нагнал.
– З-зря? – возмутился Максим, все еще трясясь. – Хорошее у вас зря.
– Хорошее, а что? – Градька кивнул на оставленный плот. – Там было лучше?
– Нет, – мотнул головой Максим, показывая на лес: – А там?
– Там тоже не лучше. Там плот не срубишь. Да еще на троих. – Он посмотрел на пса.– Четверых. Ну, что, Верный Вермут, бросил хозяина?
Пес уткнулся мордою в мох.
– Я уже не знаю, где лучше, – докончил Градька.
– Только не здесь, – вытиралась футболкой Дина. – Здесь, конечно, лучше, чем там, – она в свою очередь кивнула на плот, – но там, – кивнула вверх по реке, – еще было лучше.
– Тогда нам сначала туда, – в свою очередь Градька кивнул в сторону лежневки.
Казалось, что они распасовывают какой-то воображаемый мяч и даже Вермут, лежа между них, вострил туда-сюда свои далеко не острые уши.
– Надо возвращаться назад, рубить новый плот и ждать, когда воды станет больше, – предложил Градька. – А, может, и просто ждать…
На это Максим и Дина задумались, но кивнули одновременно. О Всеволоде они даже не спросили, а Градька не вспоминал. Все, что не касалось сиюминутных забот, уже было в прошлом. Прошлое стало не только категорией времени, но и пространства.
С болота всех вывел Вермут и уже ночью. Максим с рюкзаком шел за собакой первым. Градька с шестом замыкал шествие. Как ни устал, он порою смотрел в спину Дины, и та неожиданно оборачивалась. На это он реагировал с замедлением, оборачиваясь и сам – будто спрашивал: ты что там увидела? В один из таких моментов он заметил два знакомые зеленые огонька, но не поверил глазам.
К лежневке они не вышли. Вермут их вывел к мысу между рекой и болотом, к расколотой молнией толстой и корявой сосне, под которой упали без сил и уснули.
Градька несколько раз просыпался. Вермут напряженно глядел в темноту, на болото и виновато вилял хвостом, когда видел, что на него смотрят.
Весь следующий день они возвращались в Селение, а когда возвратились, уже не помышляли о подвигах. Тем же вечером последним обмылком мыла они постирали одежду, прокипятили с золой белье. День ушел на обустройство избы. После уборки, сперва генерального расхламления, а потом приложения женской руки (даже камень на бочке был вытерт от пыли) зимовка обрела черты быта. Тому способствовали и промытые окна с уцелевшими стеклами и выдерганная снаружи крапива.
Была попытка протопить печь, но дым повалил во все щели. Их забили сырою глиной, однако тяга лучше не стала. Градька полез на крышу. Он вытащил из трубы воронье гнездо и начал уже спускаться, когда заметил на горизонте знакомую темную полосу. Та стала шире, и по верху ее кучерявилось что-то бурое. Без сомнения, облака.
В тот вечер закат был менее желтым, а больше – светло-коричневым. Необходимую красноту добавлял костер. Утро окрасилось легкой охрой.
Протянулось несколько дней.
Максим, когда не рыбачил, часами сидел над берегом и что-то строчил в свою большую тетрадь. Градька, когда не охотился, не выпускал из рук топора, подправил в зимовке полы, подтесал дверь, подлатал крышу, из жердей и трех досок соорудил небольшую лаву через реку – в брод уже было не перейти.
Днем его обуял зуд строительства, отключавший мысли и чувства, но к вечеру, свистнув Вермута, он шел на болото, взбирался на кабину трактора и прикидывал расстояние сначала на глаз, а потом по вешкам. Их наставил по всей лежневке, через каждые двести шагов, но никак не мог найти логики в поведении леса. Дело было не в том, что тот надвигался – в том, что скорость его надвижения оказалась неравномерной. Не удавалось вычислить, сколько суток остается до того дня, когда лес непосредственно подступит к Селению. Были дни когда подлесок глотал то пять-шесть вешек за сутки, иногда всего одну-две, а то он сразу делал прыжок в километр. Градька терялся. Он делился своими соображениями с Максимом, тот сам порывался идти на болото, но Дина категорически не хотела оставаться одна и не шла с ними. Она признавала только один маршрут: изба – костер – река.
Вечерние краски с каждым днем становились все более темными и насыщенными. Закаты уже были цвета той молодой сосновой коры, что и канувшие за лес глаза помлесничего. Будто он на них смотрит оттуда…
В этот поздний час Градька вскакивал и с новой силой принимался рубить большой, со стенами и крышей, похожий на ковчег плот. Максим ему не помогал. Словно понимал, что это не столько средство спасения, сколько средство забыться.
Ночами, сидя, как всегда, у костра, Максим начинал говорить очень длинно и выспренне. Словно произносил речь в суде – в защиту себя и всех, на земле живущих. «Совесть – хрупкий кораблик», находил он неожиданные сравнения, «хрупкий кораблик, проплывающий между Сциллой морали и Харибдой нравственности. Одна говорит: не делай того-то, другая – делай то-то. Эти скалы начинают смыкаться, как только кораблик-совесть к ним приближается. Медлить меж ними – самоубийство. И самоубийство – осознанно медлить. Нас убивает не решение что-то делать или не делать, не нравственность, не мораль. Нас убивает наша нерешительность. Вот животные, они никогда не медлят». И Максим отворачивал голову, подставляя Градьке затылок. Тому и правда порой хотелось взять головешку и со всей силы стукнуть по этому черепу. А там хоть под суд!
Прошло три дня.
Река уже сильно взбухла и грозила разлиться, хотя вода по-прежнему оставалась прозрачной, чистой. Максим с утра до вечера проводил на реке, ловил рыбу, отводя душу на каких-то непуганых хариусах, хватавших почти на голый крючок.
Градька приносил мясо. Он старался беречь патроны, но слишком много было соблазнов: то попадался жирняга-селезень, то высыпали на елке рябчики, похожие на большие пернатые черные шишки. И, как шишки, они не пугались выстрелов.
Дина пыталась готовить еду, иногда у нее это получалось. У них давно закончились все припасы. В последнем коробке спичек оставалось всего лишь несколько штучек, их берегли, а поэтому костер горел теперь круглые сутки. Проблемы не было только с солью: в подклети лежала глыбами соль-лизунец, запасенная еще годы назад охотниками. Градька дробил ее топором, мелкая шла на еду, с крупной – вялили рыбу, а один кусок этой каменной соли он постоянно носил в кармане…
На болоте появлялось все больше лосей. Звери все чаще выходили на открытое место, служа провозвестниками того, что кольцо леса продолжает сжимается. А однажды, придя на болото, Градька увидел подлесок уже поглощающим трактор…
С первого выстрела, пропитанная соляркой ветошь не загорелась. Пришлось слить бензин из бачка пускового двигателя. Но затем, поддавшись дурной и минутной прихоти, Градька дернул за шнур пускача и с минуту, пока в карбюраторе не иссяк бензин, наслаждался отсутствием тишины. Этот истошный, железный, закладывающий уши рев постепенно завел и Градьку. Он сперва лишь открывал рот и морщился, а потом тоже, закинув голову, заорал – что есть мочи, на лес, на небо, на бурый, сосновой коры, закат – на себя, на людей, на Вермута, поджавшего хвост и бежавшего прочь. Пока в предсмертной тоске орало железо, что завтра начнет обращаться в ржавую пыль, орал и Градька, не слыша себя ушами, но лишь изнутри. Он орал как никогда в жизни. Орал, как могли орать только его пещерные предки, не могущие иначе выразить, как им плохо. Орал, как последний на Земле человек, изгоняя из мозга остатки не нужного больше разума.