Тишина. Уже кончили поливать. Аллея погасла, и потухла горячая герань на середине круга в флорентийском горшке. Жарко. Сухо…
— Мария Гавриловна!
Старушка экономка только что заперла визгливую железную дверь кладовой и валкой своей хлопотливой походкой направлялась к кухне.
— Можно простокваши?
— Сию минуту.
И сколько раз, когда мне подавали вкусную холодную простоквашу, я думал: «А может быть, это последний раз…» Но нет, не последний… «Но будет когда‑нибудь последний», — всегда доканчивал я… И был последний, был.
Я вижу, что весь свой рассказ я вел в настоящем времени. Простите и поправьте. Везде, где стоит «есть», поставьте «было, было, было». И знайте, что из всего, что я описывал, сохранилась у меня только — и сейчас, пока пишу эти строки, она лежит передо мной — кедровая шишка от кедра, что остался там, на Чумаковой вершине..
Гимназия и университет
IV Ларинская гимназия была на 6–й линии Васильевского острова; мы жили на 4–й, в прелестном особняке (тогда № 17) с садом, с чудной верандой. Экзамены — самая прелестная пора тех времен:
Любовь земли и прелесть года,Весна благоухала нам.
Готовились мы к экзаменам гурьбой, с товарищами, на веранде. Сирень кругом. День кончался, но ночь не надвигалась, стояла белая… Складывали книги, гурьбой бежали к Тучкову мосту и — в яликах на острова.
Петербургское взморье!.. Как мягко, низко земля подползает под воду; стелется белый песок под светлую струю, а светлая вода струйкой набегает, едва смачивает белый песок. Колючие высятся очертания резких елей. Тихий плеск воды, и в нем передержки соловья. На белом небе — звезда, тоже белая, влажная, как слеза… И вкусны же после зубрежа колбаса, и сыр, и «трехгорное пиво»! Скользим по глади; с весел капельки струятся. Кроме наших голосов только соловьиный щелк. И дивен темный лес, «неведомый лучам в тумане спрятанного солнца»…
Я больше обязан гимназии, чем университету, и в смысле приобретенных знаний, и даже в смысле методов мышления. Что самое важное в преподавании? Скажут: уметь научить. А я думаю, что преподаватель меньше всего учитель; он, прежде всего, пробудитель. Трех человек я должен помянуть благодарностью именно как пробудителей.
Виктор Петрович Острогорский был преподавателем русского языка и литературы. Это был типический шестидесятник со всей присущей шестидесятникам прелестью и со всей несносной узостью и теоретичностью их идеализма. Большая струя гражданской скорби и горькая капля capказма. Это на кафедре проявлялось в очень сдержанной форме, но кто только умел слушать, видел между строк мысль его и под вицмундиром его душу. Несмотря на то, что многое в его подходах было не по мне, он был мне ценен; я не следовал за ним в ту дверь, в которую он меня приглашал, но он своей критикой помогал мне осознавать ту дверь, в которую меня тянуло. Литературные направления, литературно — художественные формы, вопросы соотношения формы и содержания, этики и эстетики — все это умел он затронуть, как садовник рыхлит землю вокруг корней. «Мысль, однажды пробужденная — сказал Карлайль, — уже никогда не заснет». Вот за что я благодарен Виктору Петровичу: не за то, что он указал мне мой путь, а за то, что указал на существование путей. Он был мягкий, добродушный преподаватель; иногда бывал выпивши и тогда бывал особенно саркастичен. Фактической стороной преподавания он сильно пренебрегал; уроков ему не готовили, сочинения «жилили». Одно неподанное сочинение о Жуковском долго тяготило нашу совесть, и все мы боялись, что вдруг он вспомнит о нем. Однажды он по записной книжке делал обзор всего пройденного — и вдруг:
— А что, о Жуковском подавали?
— Подавали, как же, подавали.
— Да, тоже очень поверхностно было написано.
Чего же поверхностнее, подумали мы, и у всех отлегло от души. Через двадцать два года, когда я был директором императорских театров и пригласил его на какое‑то заседание, за чаем я рассказал ему этот случай; он заливался смехом и захлебывался от удовольствия.
Преподаватель латинского языка Владыков был фанатик грамматики. Не скажу, чтобы ему я был обязан любовью к античному миру; не скажу, чтобы он воспламенил меня к поэтам древности; но он зажег меня уважением к грамматической точности; и поскольку грамматика есть ближайшее соприкосновение словесной формы с мыслительным содержанием, я обязан ему сознательностью своего словесно — мыслительного аппарата. Он был сух, невозмутим, говорил правила латинской грамматики скороговоркой, требовал такой же сухости и быстроты в ответах и за малейшую неточность ставил единицу. Очень горжусь тем, что у меня была в восьмом классе тетрадка латинских переводов, в которой была только одна четверка, остальные все пятерки.
Его сухость оказалась болезненной; злейшая чахотка свела его в могилу меньше чем в три месяца. Я навестил его в больнице. Он не знал о своем конце; с лихорадочным увлеченьем развивал он принципы той латинской грамматики, которую собирался издать, и замогильным голосом, с пламенным взором говорил о герундиве при глаголах utor, fruor, fungor, potior и vescor…
Третий преподаватель, о котором вспоминаю с признательностью, — Владимир Иванович Белозеров, учитель истории. Он готовил нас с братом в гимназию, и мы полгода просидели на греческой мифологии. У меня была тетрадка, где были записаны генеалогические дерева богов и героев. Все это жило эпитетами, сравнениями и было проникнуто настоящим классическим дуновением. Это, в сущности, было единственно классическое, что мне дала классическая гимназия; этим зажили мои детские воспоминания флорентийских музеев, мои первые впечатления итальянского Возрождения. Особую признательность сохраняю ему за то, что он показал мне форму конспектов, по которой все главные деления пишутся по левой стороне страницы, а все подразделения заполняют правую сторону — чем мельче, тем правее. До известной степени ему обязано мое мышление своей геометрической складкой. О, как мало ценится геометрия в кругу гуманитарных дисциплин. Как вообще мало подчеркивается связь разных дисциплин. Сколько логики в геометрии, сколько геометрии в логике. А декламация — какая дивная звуковая геометрия, когда знать ее законы…
Вот три человека, которых могу помянуть. Все остальное была вицмундирная рутина.
Было и у нас, конечно, комическое козлище — в лице преподавателя немецкого языка Карла Карловича Ольшевского, которого, когда он входил в класс, встречали трубным гласом и барабанным боем кулаков по столу. Он любил, чтобы его чествовали, и как фельдмаршал перед фронтом проходил на кафедру. Он был совсем глупый человек; иногда трудно было понять, чего он требует. Вызовет кого- нибудь: «Скажите предлоги с родительным падежом». Ученик говорит без запинки это бессмысленное чередование предлогов, положенное в стихи: «diesseits, jenseits, halber, wegen». Ольшевский слушает, на его лице читается разочарование… Иногда он говорил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});