Слава… Он часто говорил о ней. Она владела всеми его помыслами… Но это была совсем не та слава, которой жаждут честолюбцы — никто сильнее Жана Поля не осуждал тщеславия сильных мира, — это была слава в самом возвышенном смысле, как понимали ее Плутарх и Корнель, слава великих дел и героических поступков… «Принести себя в жертву отечеству» — как верно и точно выразил он мысль свою, как пророчески предсказал свою судьбу…
А что касается непримиримости, это верно. Он был беспощаден к лицемерам, подлецам, тиранам и бесконечно добр к страждущим и угнетенным…
…Я слушал эту женщину, смотрел на нее и чувствовал в ней ту же доброту и ту же непримиримость. Я знал, что она жила в страшной бедности, но умудрялась помогать другим. Пока глаза ее видели, она занималась своим ювелирным ремеслом и зарабатывала на хлеб. От денег, которые я от чистого сердца пытался ей предлагать, она отказывалась решительно… И — любопытная подробность: после ее смерти не осталось долгов! Напротив, она еще умудрилась кое-что завещать своему соседу-бакалейщику!..
Как они были похожи друг на друга, брат и сестра! И физически, и духовно! И ведь вспомнил я здесь обо всем этом, как только заговорил о первой встрече с Маратом: то же точно лицо, ту же белую головную повязку, то же недоверчиво-настороженное выражение глаз увидел я в первый раз в зале собрания Кордельеров вечером 3 октября 1789 года.
* * *
О наружности Марата писали много и почти всегда — с чувством ненависти. Писали враги и бывшие друзья, кто знал его и кто ни разу не видел, писали, желая заклеймить его политические взгляды, его программу, его борьбу. И естественно, делая из него чудовище в смысле нравственном и моральном, они старались и внешне наделить его отталкивающими чертами.
Все эти описания его облика — гнуснейшая ложь.
Во внешности великого трибуна не было абсолютно ничего отталкивающего, хотя еще в меньшей мере он мог сойти за салонного красавца.
Рост Марата едва ли превышал пять футов. Держался он очень прямо, ходил, высоко подняв голову и слегка закинув ее назад, быстрой походкой. Стоял обычно в спокойной позе, скрестив руки на груди; зато, когда говорил, сильно жестикулировал, часто притопывал левой ногой, а иногда даже поднимался на носках. Голос его, как я уже упоминал, был громкий, звучный, очень высокого тембра. Однако я сразу уловил дефект, присущий его речи: Марат плохо выговаривал звуки «з» и «с», которые иногда у него получались почти как «ж»; дефект этот, правда, был заметен, когда он говорил спокойно; при бурном же темпе речи он скрадывался, исчезая в пылких тирадах оратора.
Лицо Марата… Описать его не легко. Ясно представляю это лицо, вижу его, но, когда стараюсь изобразить в словах, чувствую свое бессилие…
Из всех известных мне портретов Марата лучший — его бюст, стоявший в Клубе кордельеров (ныне он находится в коллекции полковника Морена). На этом портрете точно схвачена диспропорция лица: верхняя половина его добра и прекрасна, нижняя — сурова и способна внушить трепет. Под широким покатым лбом светятся одухотворенные, искристые глаза, обладающие природной мягкостью и уверенным взглядом — взглядом пророка. Не могу точно определить цвет этих глаз; кто-то назвал его «пивным», скорее можно сказать, что он серый, с желтоватым отливом. Нижняя часть лица костиста и суха: под орлиным, к низу приплюснутым носом скрываются тонкие губы, левый уголок которых часто подергивается. Губы Марата обычно плотно сжаты: они отражают твердость и непреклонность характера, строгость и даже беспощадность к врагам. Обращал внимание цвет его лица: он казался серым, землистым. Позднее я узнал, что причиной тому было плохое здоровье Марата, а также его вечная неустроенность, его слишком неправильный образ жизни.
Много писали о его костюме. Трибуна обвиняли в нарочитой небрежности одежды и даже в нечистоплотности. Это такая же ложь, как и все прочее в устах его «критиков». Когда-то, в бытность свою врачом и ученым, Марат очень следил за своим костюмом, потом перестал, считая это не главным, второстепенным; если его одежда теперь не блистала изяществом и не выглядела новой — в этом не было ничего нарочитого: преследуемый и вечно бездомный, мог ли он быть щеголем…
Так выглядел знаменитый трибун в годы революции.
Конечно, все это я разглядел не вдруг: в тот вечер было слишком темно, да и занимала меня в первую очередь не его внешность, а его речь.
…Если Дантон объяснил ситуацию, то Марат сразу заявил, что главное — не упустить времени. Слишком многое брошено на чашу весов. Нельзя откладывать спасения революции ни на день, ибо каждый день может стать роковым для свободы. Что же следует делать? В первую очередь — вооружаться. Все граждане должны раздобыть Оружие, какое попадется под руку: пусть это будут ружья, пистолеты, сабли, шпаги, тесаки, кинжалы, топоры или пики. Нужно захватить пороховой склад; нужно взять пушки из ратуши, выпотрошить оружейные магазины и музеи; нужно создать народную армию. И затем — на Версаль! Народная армия, не веря офицерам национальной гвардии, не подчиняясь главнокомандующему маркизу Лафайету, по собственной воле должна провести этот поход, уничтожить происки контрреволюционеров и овладеть исполнительной властью!..
Люди снова повскакали с мест.
Кто-то закричал:
— Мы готовы начать, но кто разбудит Париж?
Марат улыбнулся:
— Это не ваша забота. Пусть Кордельеры начнут, а я завтра подниму столицу!
— Но если офицеры Национальной гвардии окажут сопротивление?..
— Они будут разоружены и уничтожены!..
Теперь уже в зале не было и тени порядка. Члены дистрикта столпились у ораторской трибуны, некоторые, громко споря, бежали к выходу.
Поднялся Дантон. Его голос мгновенно перекрыл шум и заставил прислушаться всех:
— Нам предложили полезные и своевременные меры. Но как же полагает господин оратор, они, эти меры, будут осуществлены — сами по себе или под чьим-то руководством? А если верно последнее, то кто же будет руководить?..
В вопросе Дантона звучала ирония. Марат поднял глаза на председателя. Его взгляд был серьезен.
— Народ найдет себе вождей. Но если опасность станет смертельной и окажется необходимым — следует назначить единого вождя, подлинного народного трибуна!..
Марат пристально смотрел на Дантона. Дантон не выдержал, опустил глаза.
— И этим трибуном, — медленно продолжал оратор, может стать только Дантон!..
На секунду воцарилось молчание, тишина настолько глубокая, что стало слышно дыхание людей. Затем своды вала потрясли бешеные рукоплескания.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});