– Что, так быстро? Что, ты уже?
И девочка легко улыбнулась.
– Да.
Они тут же вышли из душного подвала, поднялись по крутым ступенькам наверх, толкнули обитую металлом дверь и оказались в небольшом дворе с клумбой посередине, крашеными зелеными лавками вокруг. Коричневый воробей быстро прыгал по лавочной спинке, что-то клюнул в деревянной планке, дернул головой, капнул густой белой каплей на землю.
– Тысячу лет я уже не влюблялась, а тебя вдруг люблю, – шевелила губами Анна, ощущая, что и в самом деле мышцы, кровь наполняются неподъемным свинцовым чувством и сладкой слабостью, глядя, как мощно поднимается ветер, меняя и двигая весь этот мир. Зазвенели не упавшие с веток медные листья, мелкие ветки и сор понеслись по камням, взмыли бумажки, заметалась трава на клумбе, пригнулись жухлые астры, и какие-то неведомые сиреневые метелочки мотнулись туда и сюда. Воробей на лавке стал поперек невидимого воздушного потока, раздвинул крылья, бежевая пушинка отлетела от него и понеслась к небу. Когда ветер стих, Анна поняла, что отдаст этой девочке всю свою жизнь, потому что всю свою жизнь проживет с нею вместе.
Их любовь была недолгой и бурной, как выдох после прыжка. Саша училась, ходила в две школы, нормальную и музыкалку, прогуливать она почему-то там не могла, и Анна, немного поспав после суточной с лишним смены (удалось устроиться на полторы ставки), бежала к ней, бесконечно ждала ее после уроков, в подворотнях, арках, прямо на истоптанных ступенях всех этих бесчисленных школ. Спала на ходу и видела в мерцании сна, как снова трет линолеум в сине-белый ромб, несет по коридору судно, наполняет лекарством шприц, ложится на клеенчатую кушетку поспать пять минут. Наконец Сашка выходила, тоненькая, кудрявая, с пестрым рюкзаком на спине, с нотной папкой, и сон разлетался в клочки. Анна подхватывала тяжелую папку, закидывала на плечо, они быстро и весело шли, курили, пили на набережной пиво, закинув лица в размытое светло-желтое вечернее небо, так же небрежно, набережно болтали. Сашка как-то отлично умела запрокидывать голову, даже когда нужно было идти быстро-быстро, и при этом не падала никогда. Это был ее жест, вдруг тряхнуть кудрями и уставиться вверх. Что там? Музыка звучала вокруг нее; она играла на пианино, нехотя доучивалась, ругалась, Анна так никогда и не услышала, как она играет, но вот распахивалась застекленная дверь музыкалки, она выходила – и нестройное доремифасоль из форточек резко смолкало. Далекий оркестр заводил свое – легкое и святое, как у Вольфганга Амадея Моцарта, несколько лет назад Анна смотрела фильм про него, и тут было то же самое – как в фильме, в важных сценах неизменным фоном начинало звучать, много было скрипок, виолончелей, чего-то струнного, приподнятого, пузырящегося, с отдаленным намеком на раннюю смерть.
«Я люблю, я люблю тебя», – повторяла она про себя, пробиваясь сквозь все это великолепие звуков и праздничный шум, но пока что ни разу вслух. Только целовала ее на прощание в жесткие, черные волосы, всегда стараясь попасть точно в середину макушки. Целовала, а хотелось обнять, сжать до боли, поднять над землей, нести, как ляльку, прижав к груди, моя, моя навеки! Но она молчала как танк, молчала, избивая в кровь ноги – пиная громадные камни в Санькином дворе, кривые футбольные мячи.
А Сашка говорила – Аньк, привет… Ань? Я замерзла. Ань, мне надо хлеба купить. Ой, тут кто-то накакал. А смотри, кошка куда забралась, кисонька. А у нас Лису из десятого из школы выгоняют насовсем, он с лета не приходил, даже директор ездил к нему домой – сам, представляешь? Физик объясняет – вообще непонятно ничего, но меня почему-то любит… И улыбалась детскими глазами, ямочки на щеках, озорная улыбка, черные мохнатые ресницы, курносый профиль. Она была быстрой и смелой, вдруг вскакивала на высокий парапет над рекой, вдруг почти бежала, но с ней оставалась покорной, может быть, потому, что чувствовала Аннино старшинство, и на все соглашалась, только не хотела прогуливать, что-то кому-то обещала еще в прошлом году – папе или бабушке (мамы у нее не было) или неизвестно кому.
Анна подарила ей длинный вязаный шарф болотного цвета, подобранный незадолго до встречи у качелей в парке, и Сашка ходила теперь только в нем. Они обошли все переулки на Ордынке и возле Тверской, бродили по Нескучному, а в холодные дни грелись в кафе, ели блины, пили кофе, иногда по выходным забредали в киношку, играли в автоматы, однажды вытянули блестящим крючком желтого мохнатого медвежонка с растерянными стеклянными глазами, жевали попкорн, смотрели все подряд, ржали, когда смешно, визжали, когда страшно, и Анна вжимала в ладони ногти, изо всех сил, потому что не знала, как справиться с тем, что они вместе и она видит ее, а Сашка сидит в полутьме рядом и никуда не уходит.
«Покажи мне любовь» они посмотрели неожиданно, перепутав кинозал, шли-то совсем на другое, и плакали в конце фильма навзрыд, потому что фильм был про двух девчонок в скандинавском городке, которые любили друг друга, но никто их не понимал. Выходя из зала, они увидели на афише, что на самом деле фильм называется “Fucking Amal” – и так им понравилось гораздо больше. Они ходили на него восемь раз, вместе с фильмом перемещаясь по кинотеатрам города, и все восемь раз вкатывали обратно слезы, чтоб понезаметней был плач, потому что этими девочками были они сами. Омоль просветил и очистил их, не позволил думать друг про друга дурное и про их любовь, что она не такая.
Но вскоре Омоль сошел с экранов, канул в никуда, и снова тонкие трещины, темные, невидные в киношном мраке, поползли по этой веселой стенке. Он шел откуда-то из-под земли, жаркий зов, тихое, напряженное гудение, земля двигалась и морщинилась под сдуревшими, слабыми ногами. Это землетрясение, только какое-то тихое, смутный, ровный гул, рев, это Сашка просила, немо, жадно, волнуясь, больше веря ей, чем себе, Анна отворачивалась, закрывала глаза, мотала головой на игрушечной, тряпочной шее – не надо, пожалуйста, не надо, прошу. Так они молча разговаривали, но поднимающийся из-под ног жар был сильнее, лава пробивала насквозь кремнистые слои, гранитные пласты мезозойской эры, только едва уловимым ритмичным шорохом, ускользающим дальним фоном пела флейта, и Сашка заговорила, заговорила первой. Понимаешь, мне всегда больше нравились девчонки, и женщины тоже, я влюбилась в нашу англичанку еще два года назад, я ее себе представляла без одежды, без всего вообще, понимаешь? Но ты моя первая, первая настоящая любовь. Анна кивала, Анна смеялась, чтобы только все это не оказалось слишком серьезно.
– У меня тоже было похоже, а флейту слышишь? Говорят, так бывает, когда нет мамы, но ты еще встретишь парня или какого-нибудь мужика с рыжей бородой, по тебе это сразу видно. Сто раз еще, подожди!
– Зачем же ты меня поцеловала тогда?
– Разве это случилось не во сне?
Но после этих слов музыка все равно смолкла, смолкла все-таки слишком резко, это было нечестно почти. Снова Сашка выходила из школы, мелькала в дверном проеме такая же стремительная, родная, с рюкзаком, черной папкой на правом плече, сверкал огонек зажигалки – все как всегда, только без музыкального сопровождения. И Анна махнула рукой, давным-давно зная все наперед, все разыгрывалось как по нотам. Сашка смотрела задумчиво чуть повыше ее головы, робко сжимала Аннину руку, но Анна видела: там ничего нет, там рельсы оканчиваются прямо посреди поля. Санька, ты плюнь! Считай, что я поцеловала, просто чтобы узнать, что это ты. Я же человек, и ты мне своя. Но любовь требовала нового материала, и новых разворотов, новых сил души, которые истекли, а Анна по-прежнему могла только упорно и все мрачней ждать ее сквозь сон после уроков, спать на ходу, спать почему-то хотелось все сильней, близилось время зимней спячки, а потом шагать по городу вдвоем в новой нашедшей кромешной тишине, больше она просто не знала, что еще придумать, ей не хотелось идти в клубы, на дискотеки, не хотелось вина, травы, тем более поцелуев, не хотелось штриховать пустоту дребезжащим звуком, хотелось просто переждать, дожить до когда хлынет новая музыка, но Сашка просила, Сашка звала, и Анька слабела под ее напором все сильней.
– Я люблю тебя, но это все. Больше мне ничего не надо. Всё остальное, остальные тут лишние. Я не хочу видеть ничьи рожи, я уже прошла сквозь это, знаешь? Мне скоро двадцать лет! Я от этого ушла. Я их ненавижу, кто туда ходит, – там же все напоказ! Хочешь – иди без меня. А я просто люблю тебя, я без тебя не могу жить! Остальное просто фигня, дикая хрень, слюни, в конце концов, можешь ты мне просто поверить?
Она бросила Анну, едва наступила зима, но если быть точным, это случилось после первого неудачного свидания, которое Анна все-таки решила устроить, загибаясь от отчаяния, видя, что Санька все равно уходит, удаляется и прямо на глазах делается прозрачной, исчезает в нарастающем недобром звяканье и гуле. И чтобы только спасти покачнувшуюся любовь, Анна стала целовать ее нежно и мягко, худенькую хрупкую девочку, испуганную и вдруг стихшую, смешные ключицы, и даже расстегивать детскую одежду, и даже снимать, но остановилась на пороге, отвернулась, не смогла, сказала внезапно грубо: «Одевайся! Одевайся сейчас же, ясно?» До сих пор Сашка слушалась ее во всем, но тут сказала вдруг: «Не хочу», прижалась к ней крепко-крепко, ткнулась теплыми губами в шею. Анна заплакала, отцепила, толкнула в плечи, Санька тут же осела на диван, бежевый жесткий диван чужой квартиры, как-то ссутулясь, опав, полуголая, плохо соображая. И хотя Анна и сама была пьяным-пьяна, это для смелости они выпили тогда побольше, но она знала способ, пошла в ванную, облила голову ледяной водой и, всплакнув еще немного в полотенце, вырвала в туалете, вернулась в комнату, повторила почти без слез: «Одевайся, одевайся я говорю». Насильно помогла ей одеться, волоком волокла по метро, привела к самому подъезду. Саньке стало плохо, Анька повела ее тошнить к гаражам, потом обратно к дому, втолкнула в лифт, к бабушке-папе, а когда шла обратно – пошел белый-белый, ледяной-ледяной, но в голове была труха, в душе труха, и бил озноб. Болотный шарф почему-то оказался у нее в руках, и она обернула им маленькую мерзнущую голову. Шарф слегка пах Санькиной рвотой.