— Не придет, — повторил Валька. — Он… погиб.
— Как?! — Лицо ее побледнело и вытянулось. Но она все еще не верила, не хотела верить, не соглашалась. Глаза ее будто вцепились в Вальку. — Как?
— Он подорвался, — не в силах больше смотреть на нее, потупился Валька.
— Боже мой! — Рука у нее медленно поползла вверх, что-то ловила растопыренными пальцами, поймала ворот платья, будто оно душило ее. И вдруг, с расширившимися от ужаса зрачками, она завопила на всю лестницу: — Алик! Алик! — И тотчас схватила Вальку. — Где?.. Когда? Не может быть!.. Ты ошибся!
— Нет, — повторил Валька.
— Алик, Алик!
А сама, захлопнув дверь, уже бежала вниз, оступаясь на ступеньках, не видя их, хватаясь за стену. Остановилась, как-то вся сжавшись, робко глянула вверх, на дверь.
— Может, ты ошибся?
— Нет. Мы были вместе. Я, Филька и он. Он подорвался. На Неве, на льдине.
— Что же я ей скажу? — испуганно перебила она его и опять посмотрела вверх. — Как я ей скажу? Мама!.. Она не должна знать, слышишь, она не должна знать. Нет, нет! После всего, после той бумаги…
Но наверху вдруг стукнула дверь.
— Лизонька? Ты где?.. Что здесь?
— Тихо! — она порывисто прикрыла Вальку собой, прижала его к стене. И сама прижалась, спряталась.
В лестничный пролет заглянула пожилая женщина.
— Ты где? — повторила она. И стала спускаться, ногой нащупывая ступеньку.
— Я здесь, мама. Я разговариваю с учеником.
Вытирала глаза ладонями.
— Что такое? Что случилось? — спускалась женщина.
И, не выдержав больше, Валька ринулся наутек.
20
Весь следующий день Валька ходил сам не свой. Только теперь ему стало ясно многое из того, что казалось таким странным прежде. Он теперь понял, откуда взялся в журнале листок, на котором было разрисовано, кто и на какой парте сидит в их классе, почему «немка» была так уверена, что Аристид выучил стихотворение и настаивала, чтобы он отвечал.
Но почему Аристид не рассказал никому, что это вовсе не настоящая «немка», тем более не фашистка, а его родная сестра, когда ее все так ненавидели и травили? Более того, даже сам принимал во всем активное участие? Может быть, не хотел, чтоб кто-нибудь заподозрил его в малодушии, он так ненавидел все вражеское, фашистское, с чем связывал и немецкий язык, что не мог пощадить даже родную сестру. Он вообще не терпел любой, даже самой маленькой неправды, не мог лицемерить.
Как это было на самом деле, теперь, конечно, невозможно узнать. Никто не расскажет.
Но Вальку поразило еще иное. А каково же ей было переносить все то, что происходило?! Всю ту несправедливость. Почему же она молчала?
Валька пробовал представить себя на ее месте, и не смог. Ведь она такая же «немка», как и все они здесь в классе, пережившая много, многое вынесшая, голодавшая, бывавшая под обстрелами и бомбежками, как и они, уже терявшая близких своих. Так почему же она терпела? Чего хотела она?
И почему-то непрестанно, назойливо, мешая, упрямо лезло в голову воспоминание о том дядьке, лопатой перерубившем Валькин крючок. Так и виделось то лицо, широкое, розовое, добродушно улыбающееся.
Чего-то совестно было Вальке, только он не понимал, чего.
Перед кем-то чувствовал он себя виноватым, будто что-то совершил нехорошее, и надо было пойти извиниться, но какой-то ложный стыд удерживает тебя, хотя знаешь, если пойдешь и извинишься, то там поймут и простят, и будут любить тебя еще больше. Но не решишься и не пойдешь. И еще сильнее мучаешься от этого.
Смерть Аристида что-то изменила в душе Вальки, что-то там произошло. Валька еще не понимал толком, что же случилось, потрясенный произошедшим, он вдруг ощутил, что жизнь приоткрыла ему створку в мир, который он еще не знал.
21
На этот раз намного раньше обычного Валька пришел в школу. Но в сборе был уже весь класс. Все, возбужденные, толпились возле Филькиной парты или стояли между рядов. Едва Валька появился в дверях, мальчишки притихли, смотрели на его. Они знали уже все, поэтому ни о чем не расспрашивали, ничего не надо было говорить. Валька сел на парту. Он будто ждал кого-то, косился на то место рядом, которое теперь было свободным. В классе начали о чем-то потихоньку переговариваться. Но зазвенел звонок, извещая, что надо идти на зарядку, и все потянулись к дверям.
Пятый «б» построился на своем привычном месте, у окон. Собрались и все остальные. Очевидно, мальчишки уже знали о случившемся, с притаенным молчаливым и многозначащим любопытством посматривали на притихших «пятибэшников». Ждали физрука. Но ее почему-то не было. За многие месяцы впервые.
И так же впервые нарушив заведенный порядок, вместо нее вошла Малявка. Остановилась на своем привычном месте. Как у человека, не спавшего всю ночь, под глазами у нее провисли серые мешочки.
Следом за ней, потупив голову, не видя никого, шла «немка». Она стала напротив Малявки, спиной к залу, пряча лицо, и застыла так.
Поздоровавшись разом со всеми, Малявка начала читать.
— Приказ Верховного Главнокомандующего.
Сегодня, …апреля тысяча девятьсот сорок четвертого года, войска нашего Второго Белорусского фронта… — читала она.
За все это время «немка» ни разу не шевельнулась, стояла навытяжку, бледная, ни единой кровинки в лице. И спина ее, как длинная доска, была ровной и деревянной.
— Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
Смерть немецким захватчикам!
Малявка опустила лист и сделала небольшую паузу. Осмотрела стоящих перед ней. Все эти наголо остриженные большелобые головы, узкие костлявые плечи. Больше сотни глаз не по-детски серьезных, встревоженных внимательно следили за ней, ждали. И будто ко взрослым, она обратилась к ним.
— Товарищи, — произнесла она. — У нас с вами произошло большое горе. Вы уже все знаете. Не стало нашего товарища, ученика пятого «б» класса Аристида Соколова. Преждевременно ушел один из наших лучших учеников. Война отняла у нас его. Вырвала из наших рядов. Вот всегда он стоял вот здесь, на этом месте. А теперь — нет. И не будет уже никогда.
Так почтим же, товарищи, его память минутой молчания.
В зале стало тихо.
Эта тишина была невыносимо долгой, тяжелой. И чем дольше она затягивалась, тем становилась невыносимей.
Валька не поднимал головы. Скосив глаза, Валька взглянул на «немку», его поразили ее руки, белые в суставах, вцепившиеся в портфель, который она держала перед собой. Валька отвернулся, но каким-то обостренным внутренним зрением следил за ней, как, наверное, следили и все остальные. Выстоит, сможет, нет? А тишина давила, пригибала тишина.
И в этой тишине раздался звук. Он показался таким неожиданным, странным, что Валька недоуменно вскинул голову.
Это запела Малявка.
— Наверх вы, товарищи… — речитативом произнесла она.
Все молчали. А потом кто-то откликнулся шепотом.
— Последний парад наступа-а-ет…
И уже дружнее, гуще, многочисленнее голоса. А затем подхватили и все классы.
— Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…
Вместе со всеми запел и Валька. И только это помогло ему удержать слезы.
А когда дошли до слов «Прощайте, товарищи, с богом, ура!», то это «ура!» звучало, как и обычно, уверенно, троекратно.
Одна только «немка» стояла, опустив голову. Она не плакала. Очень старалась не заплакать. И поэтому из губы у нее сочилась кровь.
22
Уже по всем классам разошлись учителя, опустел коридор, а ее все не было. Она не шла. И пятый «б» нервничал. Пятый «б», у которого первым уроком был немецкий, волнуясь, ждал ее. Человек десять стояло на лестничной площадке, свешиваясь через перила, заглядывали вниз. Филька сбегал даже до учительской. А остальные беспокойно ходили по классу, поглядывая на дверь. И даже Хрусталев, который, на удивление всем, сегодня вылез из-под своей парты и сел рядом с Валькой, сейчас был взволнован и кричал на всех:
— Э, садитесь!
Но никто его не слушал, все нервничали. Было неизвестно, придет она или нет.
Шуба его величества
1
Через две недели после снятия блокады у Кольки умерла мать. Так уж получилось, вместе пережили самые тяжелые, самые страшные и голодные дни, а теперь, когда, казалось бы, все позади, только жить да жить, Колька остался один. Брат был на фронте, старшие сестры в глубоком тылу, и здесь, в послеблокадном городе, больше у Кольки не осталось никого.
Целыми сутками он сидел в пустой промерзлой квартире. Стекол в окнах не было, рамы заколочены досками, поверх досок завешены одеялами, и поэтому в комнате всегда было темно. Но Колька за время блокады привык к темноте, и она не угнетала его.