Таким образом, свобода, как одна из «исторически своеобразных форм нашего отношения к вещам, к другим людям и к самим себе», обладает большим разнообразием и по-разному воплощается в разное время в разных культурах. Более того, разные воплощения свободы в одном месте и в один и тот же момент могут находиться в противоречии, причем нередко неразрешимом, трагическом. Даже не верится, что целый синклит ведущих философов Москвы, который собрался за этим столом, мог не видеть такой элементарной вещи – но ведь он благосклонно поддакивал Л.С.Мамуту и другим корифеям, которые несли аналогичную чушь42.
Дело в том, что интеллигенция мечтала о свободе червяка, не ограниченного никаким скелетом. Она отошла от рациональности Просвещения, которая, по выражению М.Фуко, есть «терпеливый труд, оформляющий нетерпение свободы». В статье «Патология цивилизации и свобода культуры» (1974) Конрад Лоренц писал: «Функция всех структур – сохранять форму и служить опорой – требует, по определению, в известной мере пожертвовать свободой. Можно привести такой пример: червяк может согнуть свое тело в любом месте, где пожелает, в то время как мы, люди, можем совершать движения только в суставах. Но мы можем выпрямиться, встав на ноги – а червяк не может»43.
Скептицизм людей в отношении всей этой «свободы без берегов» вызывал у архитекторов перестройки очень болезненную реакцию. Они клеймили консерватизм рассудительной части общества, выходя при этом за рамки разумного. М.С.Горбачев применил такую логику: «Когда ты десятилетия живешь в таком обществе, то возникают определенные стереотипы, привычки, создается своя особая культура (если это можно назвать культурой – может быть, это антикультура), свои правила и даже традиции. Участью общества была боязнь перемен. Для многих стала характерной неприязнь к новым формам жизни, к свободе»44.
Все это – глупость с примесью фанатизма. М.С.Горбачев просто обругивает культуру своей страны, а читатели должны сам факт порицания принимать за доказательство обвинения! А если вдуматься – что же плохого в том, что в «этом обществе» возникают стереотипы, привычки, своя особая культура, свои правила и даже традиции? Разве существует где-нибудь общество без всего этого? Наоборот, все это – необходимые атрибуты любого устойчивого общества. И разве «боязнь перемен» – какой-то небывалый дефект именно советского общества? Да это элементарное условие существования общества, любой сложной системы!
И не должны мы прятаться оттого факта, что менее образованные люди оказались более разумными – они гораздо более осторожно и скептически относились к лозунгу безграничной свободы. Какую это вызывало злобу и, главное, непонимание! А.Н.Яковлев пишет: «Да, в 1985 г. я, например, не предполагал, что у нас такой огромный запас консерватизма в обществе. Мне казалось, что стоит только провозгласить – свобода, гласность, демократия! И такое забурлит! Только б удержать энтузиазм! Но все оказалось намного сложнее, труднее. Вы видите, борются даже против демократии, а часть людей раздражена гласностью, считает, что это дело вредное»45.
Нелогичным было и то представление о контексте свободы, которое накачивали в сознание идеологи перестройки и их интеллектуальные соратники. Это представление было увязано с демократией (причем определенно имелась в виду именно западная демократия). Понятия свободы и демократии считались почти синонимами. Профессор права Б.Пугачев («известный политолог») даже опубликовал в «Российской газете» (17.03.1992) статью с замечательным названием: «Демократия равна свободе. Свобода самоценна». Возражений не последовало, наша интеллектуальная элита даже не поинтересовалась, откуда взялась такая странная концепция. Ведь, что ни говори, а демократия, какая бы они ни была, есть власть. А любая власть есть принуждение, ограничение свободы.
Уж если следовать за мыслью философов гражданского общества, то движение к цивилизации и возникновению общества и демократии они понимали именно как последовательное ограничение свобод «естественного» человека. Гоббс пишет: «Природа дала каждому право на все. Это значит, что в чисто естественном состоянии, или до того, как люди связали друг друга какими-либо договорами, каждому было позволено делать все, что ему угодно и против кого угодно, а также владеть и пользоваться всем, что он хотел и мог обрести…» (см.46).
Представление Гоббса ошибочно, его образ «человека естественного» – чистая идеология. Но здесь это не важно, а важно то, что даже родоначальники либерализма не могли помыслить того, что вдруг начали вещать наши проваренные в историческом материализме обществоведы.
А ведь во время перестройки на щит подняли Н.Бердяева! Выходит, на щит подняли, но почитать его никто не удосужился. Он писал: «Для многих русских людей, привыкших к гнету и несправедливости, демократия представлялась чем-то определенным и простым, – она должна была принести великие блага, должна освободить личность. Во имя некоторой бесспорной правды демократии мы готовы были забыть, что религия демократии, как она была провозглашена Руссо и как была осуществлена Робеспьером, не только не освобождает личности и не утверждает ее неотъемлемых прав, но совершенно подавляет личность и не хочет знать ее автономного бытия. Государственный абсолютизм в демократиях так же возможен, как в самых крайних монархиях. Такова буржуазная демократия с ее формальным абсолютизмом принципа народовластия… Инстинкты и навыки абсолютизма перешли в демократию, они господствуют во всех самых демократических революциях».
Что же касается западной демократии, то она в ходе своего исторического развития как раз и породила государство-Левиафан, которое предсказал Гоббс. А.Тойнби в своем главном труде «Постижение истории» пишет об утверждении на Западе культа Левиафана, начиная с Рима первых веков нашей эры: «В западном мире в конце концов последовало появление тоталитарного типа государства, сочетающего в себе западный гений организации и механизации с дьявольской способностью порабощения душ, которой могли позавидовать тираны всех времен и народов… В секуляризованном западном мире XX века симптомы духовного отставания очевидны. Возрождение поклонения Левиафану стало религией, и каждый житель Запада внес в этот процесс свою лепту».
Более того, и в самой современной версии либерализма (неолиберализме) признается наличие противоречия между демократией и свободой. Давая философское обоснование неолиберализма, Г. Радницки подчеркивает это различие: «Идея свободного порядка легко может войти в конфликт с определенными типичными применениями демократического метода… Чем больше областей подвергается «демократизации», тем уже круг решений, которые остаются во власти индивидуума, и тем в большей степени разрушается индивидуальная свобода»47.
Но эта историческая и современная реальность была неинтересна нашей прогрессивной интеллигенции. Она построила себе утопический примитивный образ и поверила в него, как в сущность. И в него призывала втиснуть нашу реальную жизнь.
Второй провал рациональности в связи с представлением о демократии вызван тем, что оно было изначально увязано с частной собственностью и рынком. Упомянутый выше Э.Я.Баталов говорил на «круглом столе» в «Вопросах философии»: «Не буду заниматься тщетными поисками определения демократии. Скажу только, что суть ее вижу в существовании между гражданами отношений рыночного типа – неважно, идет ли речь о демократии в политике, экономике и культуре… Словом, есть рынок – есть демократия, нет рынка – нет демократии. Третьего не дано, точнее, третье – казарма».
Ему вторит известный философ В.М. Межуев: «Какое же общество действительно нуждается в правовой демократии и способно ее защитить и сохранить? Я думаю, только то, которое состоит из собственников, независимо от того, чем они владеют, – средствами производства, денежным капиталом или только своей рабочей силой… Иными словами, это общество приватных интересов и дел, где каждому что-то принадлежит и каждый имеет право на собственное дело. По существу, это и есть гражданское общество, в котором люди связаны между собой как независимые друг от друга индивиды – самостоятельные собственники и хозяева своего частного дела»48.
Впечатление такое, будто сознанием наших интеллектуалов на время и впрямь овладели идолы, образы ложных сущностей. Их рассуждения о связи собственности с демократией обнаруживают такой регресс относительно исторического знания, что их и рациональными назвать уже нельзя. Даже кадеты начала XX века, оказавшись несостоятельными в российской политике, все же были гораздо ближе к реальности и логике. М.Вебер, объясняя коренное отличие русской революции от буржуазных революций в Западной Европе, приводит важный довод: к моменту первой революции в России понятие «собственность» утратило свой священный ореол даже для представителей буржуазии в либеральном движении. Это понятие даже не фигурирует среди главных программных требований российских либералов. Как пишет исследователь трудов Вебера историк-эмигрант А.Кустарев, «таким образом, ценность, бывшая мотором буржуазно-демократических революций в Западной Европе, в России ассоциируется с консерватизмом, а в данных политических обстоятельствах даже просто с силами реакции»49.