Женщине требуется большое и редкое чистосердечие, а также достаточно благородная скромность, чтобы судить о том, что в ней делает неверный шаг, устремляясь от общепризнанного к закулисному сексу. Чистосердечие – это не дикорастущий цветок, как и скромность. Дамьен был первым, кто одним словом поставил меня на место. Я думаю, что, по его мнению, это было место зрителя, одно из тех избранных мест, откуда зритель, приходя в возбуждение, вправе броситься на сцену, чтобы неуверенно, как подобает новичку, принять участие в представлении. Я недолго заблуждалась относительно фотографий, где я изображена со стоячим воротником, в галстуке и узком пиджаке поверх гладкой юбки, с дымящейся сигаретой в руке. Я окидываю их менее проницательным взглядом, чем тот, что наверняка был присущ старому дьяволу живописи Болдини.
Впервые я встретилась с ним в его мастерской. Платье на большом незаконченном портрете женщины, платье ослепительно-белого, как мятные леденцы, атласа, неистово поглощало и отражало свет. Болдини отвернул от портрета своё лицо грифа и посмотрел на меня в упор.
– Это вы, – спросил он, – надеваете по вечерам смокинг?
– Возможно, это со мной случалось на костюмированных вечерах.
– Это вы представляете пантомиму?
– Да.
– Это вы появляетесь на сцене без трико? И танцуете – cosi,[9] cosi? – в чём мать родила?
– Простите, я никогда не выходила на сцену голой. Возможно, так говорили и писали в газетах, но на самом деле…
Болдини даже не думал меня слушать. Он рассмеялся с хитрой гримасой и потрепал меня по щеке, нашёптывая:
– Славная мещаночка… Славная мещаночка…
Тотчас же он позабыл обо мне и принялся выплёскивать свою дьявольскую энергию на портрет женщины в мятном платье, что выражалось в прыжках амфибии, в кудахтанье, криках, колдовских прикосновениях кисти, итальянских романсах и монологах.
– Колоссальная ашипка! Колоссальная ашипка! – неожиданно взвизгнул он.
Он отпрыгнул от картины на три шага, нацелился на «ашипку», разбежался и моментально замазал её неуловимым движением.
– …исправлена как по волшебству!
Он больше не обращал на меня внимания. Платье, заполненное пустотой, платье приглушённо-белого цвета, разложенное на кресле, было его натурщицей. Этот тусклый белый цвет превращался на холсте от мазка к мазку в белизну сливок, снега, глазированной бумаги, свежевыплавленного металла, в белизну бездны и конфет, в белизну, созданную с помощью трюка…
Я помню, как мой пёсик Тоби дрожал, прижимаясь к моим ногам; он-то наверняка побольше меня знал о скакавшем перед нами уродливом колдуне…
Уязвлённая «славная мещаночка» с достоинством вышла из мастерской, поправляя узел галстука, купленного в Лондоне, и удалилась с самым что ни на есть задиристым видом, чтобы снова присоединиться к странной компании, существовавшей лишь за счёт былой роскоши своей затаённой жизни да былого иссякшего снобизма.
Какой же я была боязливой, какой женственной я была, несмотря на принесённые в жертву волосы, когда копировала мальчишку!.. «Кто будет считать нас женщинами? Сами женщины». Лишь они не обманывались на этот счёт. При помощи знаков отличия, как-то: плиссированной манишки, жёсткого воротничка, иногда жилета и неизменного шёлкового платочка в кармашке – я получила доступ в исчезающий мир, лежавший в стороне от других миров. Хотя его нравы, как хорошие, так и дурные, не менялись на протяжении двадцати пяти—тридцати лет, присущий ему кастовый дух, изживая себя, постепенно разрушил хилую секту, о которой я говорю, и теперь, содрогаясь от страха, она силилась выжить вне своей живительной атмосферы – атмосферы притворства. Она делала ставку на «личную свободу» и держалась на равных с невозмутимой и незыблемой твердыней педерастии. Она высмеивала, пусть и вполголоса, папашу Лепина.[10] никогда не испытывавшего желания заигрывать с травести. Она требовала, чтобы праздники проходили при закрытых дверях; все являлись туда в длинных брюках и смокингах и вели себя пристойнейшим образом. Она рассчитывала сохранить за собой бары и залы ресторанов, дабы наслаждаться там греховными радостями жаке[11] и китайского безика.[12] Затем она отказалась от этих мест, и её ревностные приверженцы стали выходить из своих фаэтонов и переходить через улицу не иначе как облачившись с замиранием сердца в длинное строгое манто дамы-патронессы, скрывавшее брючную пару с пиджаком или визиткой с нашивками.
В самой известной – или в самой безвестной – из этих сект изысканные спиртные напитки, длинные сигары, фотографии всадника, уверенно восседающего на коне, и один-два томных портрета очень красивых женщин свидетельствовали о чувственной жизни и беззастенчиво-откровенном безбрачии. Однако хозяйка дома в тёмном мужском костюме опровергала всяческую мысль о розыгрыше и браваде. Она была безупречно-бледной, подобно некоторым древнеримским мраморным статуям, пронизанным светом, говорила приглушённым мягким голосом; держалась непринуждённо, как мужчина, и отличалась превосходными манерами, скупыми жестами и мужской горделивой осанкой. Её фамилия по мужу ещё производила впечатление. Друзья, как и недруги хозяйки, величали её лишь по титулу – скажем, Амазонка – и по имени; и то, и другое звучало прелестно и прекрасно сочеталось с её широкоплечей фигурой сильного, осторожного и довольно стеснительного мужчины. Происходя из верхов, она деградировала, как короли. Как и у королей, у неё были свои двойники. Благодаря Наполеону III мы приобрели Жоржа Виля,[13] который намного пережил императора. Амазонка не смогла помешать публичному появлению бледной напудренной заносчивой мужеподобной женщины, подписывавшейся теми же инициалами, что и она.
Где мне отыскать ныне сотрапезниц, подобных тем, что опустошали погреб и кошелёк Амазонки? То были баронессы эпохи Империи, канониссы, двоюродные сёстры царей, внебрачные дочери великих князей, лукавые парижские мещанки, старые наездницы родом из австрийской знати, с орлиным взором и стальной хваткой… Некоторые из них ревниво скрывали в своей покровительственной тени более молодых женщин, искушённых простушек, какую-нибудь предпоследнюю подлинную даму полусвета нашего времени или звезду мюзик-холла… Покровительницы шептали своим протеже, вызывая у любопытного уха досаду: «Как прошёл твой урок? Как вальс Шопена, получается?» – «Сними свою шубу здесь, ты распаришься, и вечером у тебя пропадёт голос. Да-да, ты знаешь это не хуже меня, разумеется. Но всё же я работала с самой Нильсон, дружок…» – «Ай-яй-яй, дорогая… Полноте, кулич не режут ножом… Возьми маленькую вилку…» – «У тебя нет ни малейшего представления о времени, и если бы я не думала о нём за тебя… Для чего тебе приводить мужа в раздражение, всякий раз возвращаясь домой поздно?»