В те времена падуанские студенты имели большие привилегии, которые превратились прямо-таки в узаконенное зло. А дабы сохранить их в действии, студенты нередко совершали настоящие преступления, причем виновных не наказывали с должной строгостью: из соображений государственной пользы власти не хотели, чтобы уменьшилось число студентов, стекавшихся в этот славный университет со всей Европы. Венецианское правительство взяло себе за правило платить большое жалованье знаменитым профессорам и предоставлять тем, кто слушает их лекции, полную свободу. Студенты подчинялись лишь старшему чиновнику, который назывался синдиком. Этот синдик нес перед правительством ответственность за соблюдение порядка и в случае нарушения законов должен был передавать провинившихся в руки правосудия. Студенты обычно подчинялись ему, так как если они предоставляли хоть видимость оправдания, он всегда становился на их сторону.
Они, например, носили любое запрещенное оружие, безнаказанно совращали девиц, которых родители не умели защитить от их посягательств, и своими шумными выходками нарушали спокойствие по ночам. Эти необузданные юнцы стремились лишь удовлетворять собственные прихоти и развлекаться, нимало не заботясь о покое своих ближних.
Однажды случилось так, что в кофейню, где сидели два студента, зашел полицейский пристав, чем они были весьма недовольны и велели ему уйти. Пристав не послушался, и тогда один из школяров выстрелил в него из пистолета, но промахнулся. Полицейский оказался ловчее и ответным выстрелом ранил нападавшего. В университет сразу же сбежалось множество студентов, они разделились на отряды, отправились искать по всем кварталам полицейских и в отместку за нанесенное оскорбление убивать их. В одной из стычек полегли на месте двое школяров. Тогда собрался весь университет, и студенты поклялись не складывать оружие до тех пор, пока в Падуе остается хоть один полицейский. Вмешалось правительство, но синдик обещал кончить дело миром, если студенты будут удовлетворены. Полицейского, ранившего студента в кофейне, повесили, и спокойствие восстановилось. В течение всех восьми дней беспорядков я не хотел отставать от других и присоединился к общему потоку школяров.
Вооружившись пистолетами и карабином, я расхаживал по улицам вместе с товарищами и искал врагов. Помню, мне было весьма досадно, что нашему отряду не посчастливилось встретить хоть одного полицейского.
Доктор смеялся надо мной, но Беттина восхищалась моей храбростью.
Начав новый образ жизни, я не хотел казаться беднее своих друзей и впал в непозволительные для меня расходы. Пришлось продать или заложить все, что у меня было, но все равно я оказался не в состоянии заплатить долги. Не зная, на что решиться, я написал письмо моей доброй бабке и попросил о помощи. Вместо того чтобы послать мне денег, она 1 октября 1739 года явилась в Падую собственной персоной и, отблагодарив доктора и Беттину за их заботы, увезла меня в Венецию.
Перед расставанием прослезившийся доктор подарил мне свою самую большую драгоценность — мощи не помню уж какого святого. Возможно, я хранил бы их и до сегодняшнего дня, если бы они не были оправлены в золото. Благодаря последнему обстоятельству смогло произойти чудо, выручившее меня в дни нужды.
Впоследствии, когда я приезжал в Падую для продолжения занятий в университете, то неизменно останавливался у сего доброго священника, хотя мне и было досадно видеть около Беттины этого болвана Кордиани, собиравшегося на ней жениться. Я не мог простить себе, что предрассудок — от него я, впрочем, скоро избавился — принудил меня оставить ему цветок, который легко можно было сорвать самому.
ВЕНЕЦИЯ
«Он приехал из Падуи, где занимается изучением наук», — такими словами меня представляли всюду, куда бы я ни приходил, и это незамедлительно вызывало интерес моих сверстников, похвалы отцов и ласковое отношение старух и женщин, не достигших еще преклонного возраста, но желающих целовать меня, не нарушая приличий.
Принявший меня настоятель церкви Святого Самюэля составил мне протекцию к монсеньору Корреро, венецианскому патриарху, который выстриг мне тонзуру. Радость и удовлетворение моей бабки были безграничны. Сразу нашли достойных учителей для продолжения моего ученья, и синьор Баффо выбрал из них аббата Скиаво: преподавать мне итальянское правописание и стихосложение, к нему я имел решительную склонность. Меня устроили со всеми возможными удобствами у брата Франческо, который обучался театральной архитектуре. Сестра и самый младший из братьев жили у нашей доброй бабки, в доме, где она намеревалась умереть, потому что там скончался ее муж. А мы с Франческо занимали дом, в котором последние годы жил отец, и мать все еще продолжала платить аренду. Дом этот был просторен и превосходно обставлен.
Хотя аббат Гримани и считался моим первейшим покровителем, видел я его чрезвычайно редко. Зато я сильно привязался к синьору Малипьеро. Это был семидесятилетний сенатор, который не желал более вмешиваться в государственные дела и предавался в своем дворце радостям беззаботной жизни. У него каждый вечер собиралось избранное общество: дамы, которые в лучшие свои годы умели ничего не упустить, и мужчины, отличавшиеся умом и осведомленные обо всем, что происходит в городе. Сам он остался холостяком и обладал большим состоянием, но, к несчастью, три-четыре раза в год страдал жесточайшими приступами подагры, которая лишала его возможности пользоваться то одной, то другой частью тела. Лишь голова, легкие и желудок оставались не подверженными этой лютой напасти. Он был недурен собой и любил изысканный стол. Острый ум и глубокое знание света соединялись в нем с той проницательностью, которая остается у сенатора после сорока лет службы. Он перестал волочиться за красавицами, когда, перебрав не менее двадцати любовниц, сознался самому себе, что уже нет никакой надежды понравиться хоть одной из них. Почти совершенно разбитый параличом, он не выглядел, однако же, немощным, когда сидел в креслах, беседовал или находился за столом. Он ел только раз в день и всегда в одиночестве, поскольку, лишившись зубов, мог жевать лишь весьма медленно и не желал ни торопиться сам из любезности к своим гостям, ни утомлять их ожиданием. Подобная деликатность лишала его удовольствия видеть за своим столом приятных ему особ и особенно огорчала его превосходного повара.
Этот человек, отступившийся от всего, исключая самого себя, питал еще, несмотря на лета и подагру, склонность к любовным делам. Он был влюблен в юную девицу по имени Тереза Имер, дочь комедианта, которая жила в соседнем с его дворцом доме и окна которой располагались как раз напротив его спальни. Семнадцатилетнее создание отличалось красотой, кокетством и причудами. Она училась музыке, и ее постоянно можно было видеть в окне, что совершенно выводило старика из равновесия и доставляло ему жестокие мучения. Тереза каждый день являлась к нему с визитом, однако всегда в сопровождении матери, отставной актрисы, которая ежедневно водила дочку слушать мессу и заставляла ее каждую неделю исповедоваться. Однако же не менее исправно ходила она со своим чадом к влюбленному старику, устрашавшему меня своим исступлением, если девица отказывала ему в поцелуе под тем предлогом, что с утра готовится к причастию и боится оскорбить Бога.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});