А людей немного, и это обстоятельство несказанно порадовало: заводить разговоры, зряшные, нужные лишь затем, чтоб «приличия соблюсти», не хотелось. Я себе даже столик присмотрела, в самом углу, куда свет не докатывался, весьма подходящее место, чтоб поразмыслить над жизнью, но увидела Дашу-Яшу, отчаянно машущую руками.
– Привет! – Дашка, улыбнувшись, подвинула тарелки и фарфоровую вазочку с пучком незабудок, освобождая место. – Это Ганс… то есть Юра. Юра, это Марта, мы вчера познакомились.
– Добрый день, – мы произнесли это одновременно и так же одновременно кивнули, приветствуя друг друга.
– Вы кто будете? – поинтересовался Юра и, оглянувшись на Дашу, пробурчал: – Прекрати баловаться, за столом нужно вести себя прилично.
Зануда. Редкостный. А по виду и не скажешь. Вид Дашиного мужа мне совершенно не нравился. Кустистые, сросшиеся над переносицей брови, резко очерченные скулы, широкий свернутый набок нос и белый шрам над губою – вылитый бандит, классический, типичный, до того типичный, что прямо смешно.
Молчание. Незабудки в вазочке подвяли, на салфетке темное пятно засохшей подливы, омлет подгорел… все-таки пансионат явно не пятизвездочный.
– У меня бизнес, – продолжил оборвавшийся было разговор Юра. Зачем? Какое мне дело до него и до его бизнеса? Но киваю, и Юра, ободренный, продолжает: – Деньги зарабатываю.
– Похвально.
– Дарья – художница. – Юра глядел исподлобья, недоверчиво, недружелюбно, почти с ненавистью. – Талантливая, – добавил он, глядя, как Яша сосредоточенно расколупывает булочку, вытаскивая черные изюмины. – У нее кризис. Творческий. Рисовать не хочет.
Яша не обернулась, только плечи опустились, и половинка булочки, выскользнув их рук, плюхнулась на колени.
– Сказали, что от перенапряжения. Отдыхать надо.
– Мне здесь не нравится. – Яша сгребла крошки, высыпала на пол и, отряхнув ладони, попросила: – Давай уедем, Ганс? Пожалуйста!
– Нельзя. Еще неделю надо.
– А я не хочу неделю! Я домой хочу! Домой! Я сбегу, я…
– Разведусь, – пригрозил Юра, подымаясь. – А вы не лезьте к ней, не мешайте, ясно? Ей врач прописал покой!
– Ненавижу! – Яшка швырнула в мужа булкой. – Ты злой, злой, злой! Ганс!
Она сложила руки домиком.
– Вот это ты! Вот!
Я ушла. Аппетит пропал, да и Яша с ее супругом стали вдруг невообразимо противны. Она своими странностями и инфантильностью, которую пытается выдать за оригинальность, он – тупостью и упрямством.
«Оказывается, разрушить счастье просто. Война. Снова война, ведь совсем недавно закончилась другая, та, страшная, с Японией, о которой нам так много и часто говорят. И вот снова? Выстрел в Сараеве, союзы и коалиции, Германия, Италия, Королевство Британское, Франция… я все пытаюсь понять, кто и из-за чего воюет, но не могу. И не хочу, знаю лишь, что эта война разрушает все мои планы.
Родители попросили Л. отложить свадьбу. Почему? Не понимаю, мы ведь любим друг друга! А матушка говорит страшные вещи, что его могут убить или покалечить, тогда мне придется коротать век вдовой или хуже того – женою инвалида.
Не хочу слушать, не буду! Я ведь люблю, имею право быть счастливой. Предложила обвенчаться тайком, а он отказался!
Унижение, испытанное мною, не описать словами, и пусть он говорил о том же, что и матушка, все одно я не могла избавиться от впечатленья, что не любима. Для него любовь – игра, и война тоже игра, только интереснее. Н.Б.».
«Завтра он уезжает, а мы еще в ссоре, от этого нехорошо на сердце, томительно, и сны дурные снятся. Так вот кошек серых видела, с четверга на пятницу, а это ко всему, что сон вещий. Кошки же мяучили и на руки просились, а я не знала, какую взять, и плакала от расстройства.
Проснулась – и вправду плакала, но уже не из-за кошек, а потому что вспомнила – Л. уезжает. Н.Б.».
«Помирились и… нет, этого я не напишу даже в дневнике – стыдно. И радостно, потому что совершенное чудится залогом его любви куда более крепким, чем подаренный медальон. Н.Б.».
Никита
Больное утро. Темно-темно и холодно. Мышцы затекли, а под щекою мокро. И во рту сухо. Никита попытался вытянуться – ноги уперлись в стену, скользкую стену. Черт, черт, черт… он в ванной? Он так и заснул в ванной на полу, на коврике? Как… как… как собака?
Ему было плохо. И сейчас тоже плохо, не так, как вчера, но все равно. Сил еле-еле хватило, чтобы в комнату переползти. Жуков плюхнулся на кровать, вытянул ноги.
Недоумерший и недоживой,недолюбивший,недопонявший,я снова с тобой,по следу иду, шаг за шагом…
Записать надо, сейчас же, пока строки не исчезли, не растворились, не затерялись среди других, надоевших и вязнущих в зубах истоптанными рифмами. Никита повторил строчки еще раз, а потом еще. Даже легче стало.
Вот так, Жорка! Выкуси! Не исписался еще Никита Жуков! Способен…
Строки оборвались, и Жуков аж застонал от обиды. Ну что за несправедливость? Но ничего, все наладится, все будет хорошо.
Выпить бы еще, немного, пару глотков пива, для творческой стимуляции, так сказать. С этой мыслью Жуков и заснул. Проснулся же, когда на часах было далеко за полдень, зато вроде как отпустило.
Нет, ну это надо было так вляпаться! Как пацан, честное слово, и вроде ж не пил совсем, то, что прежде, не в счет, да и с бодуна иначе колбасит, а тут… тут другое.
Жорка трубку взял сразу.
– Ну? – Голос недовольный, а мог бы и поздороваться для приличия-то. – Чего тебе, Жуков?
– Да так. – Именно от тона и от сквозившего в нем раздражения желания разговаривать с Бальчевским поубавилось. – Я просто…
– Просто тебя там уже достало, так, что ли? Домой захотелось? К старой жизни? К пьянкам своим беспробудным и траху со всем, что движется?
– Жор, не заводись.
– Я не завожусь, я, милый мой, совершенно спокоен. И раз уж ты мне в кои-то веки звонишь не ныть, а «просто», – Бальчевский выразительно хмыкнул, – то я тебе просто и напомню: либо ты досиживаешь в «Колдовских снах» столько, сколько договаривались, либо мы говорим друг другу «до свиданья», а лучше – прощай.
– Я помню. Но… – Никита прикинул, к чему можно привязаться: торчать в этих говеных «Снах» было не по кайфу, да и в больницу надо, пусть выяснят, чего с ним такое. – Тут номер отстойный.
– Переживешь.
– И еще я вчера отравился…
– Пить меньше надо.
– Жорка, мать твою! Я серьезно говорю, что отравился! Я ж никогда прежде… меня наизнанку выворачивало, я… я на коврике в ванной отрубился, едва не подох.
– Но не подох же, – совершенно спокойно отозвался Бальчевский. – И в трубочку орешь бодренько весьма, значит, здоровьице поправилось, так?
– Ну так, – Никита подошел к окну и, прислонившись лбом к стеклу, пообещал себе, что даст Бальчевскому в морду. Вот вернется и даст – за то, что тот расчетливая и равнодушная к страданьям ближнего скотина.
– Значит, в норме все, дорогой мой. И нечего паниковать, ты уже не в том возрасте, Никитос, чтоб тебе нянька сопли утирала. Болит живот? Сходи в медпункт, пусть таблетку дадут…
По ту сторону окна вверх-вниз, точно соглашаясь с Бальчевским, покачивалась кривая ветка яблони, и серебристо-зеленые листья беззвучно терлись о стекло. А цветок остался всего один, зато крупный, бело-розовый, отливающий перламутром.
Печальный перламутр прощального закатаНа перекрестье дней,На перевале судеб.И памятью о том, что были здесь когда-то,Лишь отпечатки лиц,Исчезнувшие люди…
– Жорка, я тебя ненавижу. – Никита нажал на отбой. Тетрадь, ему срочно нужно купить тетрадь и ручку. Слова уходят, ускользают, вот-вот забудутся, а это страшно, потому что, забывшись однажды, они не возвращаются.
Медпункт находился в здании администрации, правда, вход был с другой стороны домика, к нему вела узкая тропинка, усыпанная все той же красной щебенкой, а над самой дверью живым козырьком нависал виноград. Пышная лоза разрослась, затянула провалы в проволочном каркасе, создавая приятный полумрак и прохладу. Никита даже остановился, чтобы отдышаться и прийти в себя – прогулка по жаре тут же обернулась слабостью, и вспотел, точно час по сцене прыгал.
Может, и прав Жорка, пора завязывать? Он и так завязал бы. Точнее, уже завязал, но смог бы и сам, без пансионата.
Кабинет врача был зеленым: нежно-оливковые обои, травянистый палас, темно-изумрудная, расчерченная серебряными молниями ширма, стыдливо отгораживавшая кушетку и умывальник, и пышная, растянутая на сетке проволоки лиана какого-то неестественного ядовито-салатного цвета. И ярко-красные карандаши в подставке из натурального камня выглядели чуждо и даже дико, примерно как рыжие кудряшки врача.
– Небольшое пищевое отравление. – Толстая тетка смотрела сердито и возмущенно. Ей было жарко и неуютно в темно-зеленом халате, тесно облегающем валики плоти. На одутловатом лице, бледность которого подчеркивали темные круги теней и красные – поплывшей пудры, застыло выражение тоски и скуки.