– Сувенир! Сувенир! – воскликнул я. – Перестаньте, я маменьке скажу.
Но Сувениром словно бес овладел.
– Да, да, почтеннейший! – затрещал он опять, – вот мы с вами теперь в каких субтильных обстоятельствах обретаемся! А дочки ваши, с зятьком вашим, Владимиром Васильевичем, под вашим кровом над вами потешаются вдоволь! И хоть бы вы их, по обещанию, прокляли! И на это вас не хватило! Да и куда вам с Владимиром Васильевичем тягаться? Еще Володькой его называли! Какой он для вас Володька? Он – Владимир Васильевич, господин Слёткин, помещик, барин, а ты – кто такой?
Неистовый рев заглушил речь Сувенира... Харлова взорвало. Кулаки его сжались и поднялись, лицо посинело, пена показалась на истресканных губах, он задрожал от ярости.
– Кров! – говоришь ты! – загремел он своим железным голосом, – проклятие! – говоришь ты... Нет! я их не прокляну... Им это нипочем! А кров... кров я их разорю, и не будет у них крова так же, как у меня! Узнают они Мартына Харлова! Не пропала еще моя сила! Узнают, как надо мной издеваться!.. Не будет у них крова!
Я обомлел; я отроду не бывал свидетелем такого безмерного гнева. Не человек, дикий зверь метался предо мною! Я обомлел... а Сувенир, тот от страха под стол забился.
– Не будет! – закричал Харлов в последний раз и, чуть не сбив с ног входивших кастеляншу и дворецкого, бросился вон из дому... Кубарем прокатился он по двору и исчез за воротами.
XXV
Матушка страшно рассердилась, когда дворецкий пришел с смущенным видом доложить о новой и неожиданной отлучке Мартына Петровича. Он не осмелился утаить причину этой отлучки; я принужден был подтвердить его слова.
– Так это все ты! – закричала матушка на Сувенира, который забежал было зайцем вперед и даже к ручке подошел, – твой пакостный язык всему виною!
– Помилуйте, я чичас, чичас... – залепетал, заикаясь и закидывая локти за спину, Сувенир.
– Чичас... чичас... Знаю я твое чичас! – повторила матушка с укоризной и выслала его вон. Потом она позвонила, велела позвать Квицинского и отдала ему приказ: немедленно отправиться с экипажем в Еськово, во что бы то ни стало отыскать Мартына Петровича и привезти его. – Без него не являйтесь! – заключила она. Сумрачный поляк молча наклонил голову и вышел.
Я вернулся к себе в комнату, снова подсел к окну и, помнится, долго размышлял о том, что у меня на глазах совершилось. Я недоумевал; я никак не мог понять, почему Харлов, почти без ропота переносивший оскорбления, нанесенные ему домашними, не мог совладать с собою и не перенес насмешек и шпилек такого ничтожного существа, каков был Сувенир. Я не знал еще тогда, какая нестерпимая горечь может иной раз заключаться в пустом упреке, даже когда он исходит из презренных уст... Ненавистное имя Слёткина, произнесенное Сувениром, упало искрою в порох; наболевшее место не выдержало этого последнего укола.
Прошло около часа. Коляска наша въехала на двор; но в ней сидел наш управляющий один. А матушка ему сказала: «Без него не являйтесь!» Квицинский торопливо выскочил из экипажа и взбежал на крыльцо. Лицо его являло вид расстроенный, что с ним почти никогда не бывало. Я тотчас спустился вниз и по его пятам пошел в гостиную.
– Ну? привезли его? – спросила матушка.
– Не привез, – отвечал Квицинский, – и не мог привезти.
– Это почему? Вы его видели?
– Видел.
– С ним что случилось? Удар?
– Никак нет; ничего не случилось.
– Почему же вы не привезли его?
– А он дом свой разоряет.
– Как?
– Стоит на крыше нового флигеля – и разоряет ее. Тесин, полагать надо, с сорок или больше уже слетело; решетин тоже штук пять. («Крова у них не будет!» – вспомнились мне слова Харлова.)
Матушка уставилась на Квицинского.
– Один... на крыше стоит и крышу разоряет?
– Точно так-с. Ходит по настилке чердака и направо да налево ломает. Сила у него, вы изволите знать, сверхчеловеческая! Ну и крыша, надо правду сказать, лядащая; выведена вразбежку, шалёвками забрана, гвозди – однотес[3].
Матушка посмотрела на меня, как бы желая удостовериться, не ослышалась ли она как-нибудь.
– Шалёвками вразбежку, – повторила она, явно не понимая значения ни одного из этих слов...
– Ну, так что ж вы? – проговорила она наконец.
– Приехал за инструкциями. Без людей ничего не поделаешь. Тамошние крестьяне все со страха попрятались.
– А дочери-то его – что же?
– И дочери – ничего. Бегают, зря... Голосят... Что толку?
– И Слёткин там?
– Там тоже. Пуще всех вопит, но поделать ничего не может.
– И Мартын Петрович на крыше стоит?
– На крыше... то есть на чердаке – и крышу разоряет.
– Да, да, – проговорила матушка, – шалёвками...
Казус, очевидно, предстоял необыкновенный.
Что было предпринять? Послать в город за исправником, собрать крестьян? Матушка совсем потерялась.
Приехавший к обеду Житков тоже потерялся. Правда, он упомянул опять о воинской команде, а впрочем, никакого совета не преподал и только глядел подчиненно и преданно. Квицинский, видя, что никаких инструкций ему не добиться, доложил – со свойственной ему презрительной почтительностью – моей матушке, что если она разрешит ему взять несколько конюхов, садовников и других дворовых, то он попытается...
– Да, да, – перебила его матушка, – попытайтесь, любезный Викентий Осипыч! Только поскорее, пожалуйста, а я все беру на свою ответственность!
Квицинский холодно улыбнулся.
– Одно наперед позвольте объяснить вам, сударыня: за результат невозможно ручаться, ибо сила у господина Харлова большая и отчаянность тоже; очень уж он оскорбленным себя почитает!
– Да, да, – подхватила матушка, – и всему виною этот гадкий Сувенир! Никогда я этого ему не прощу! Ступайте, возьмите людей, поезжайте, Викентий Осипыч!
– Вы, господин управляющий, веревок побольше захватите да пожарных крючьев, – промолвил басом Житков, – и коли сеть имеется, то и ее тоже взять недурно. У нас вот так-то однажды в полку...
– Не извольте учить меня, милостивый государь, – перебил с досадой Квицинский, – я и без вас знаю, что нужно.
Житков обиделся и объявил, что так как он полагал, что и его позовут...
– Нет, нет! – вмешалась матушка. – Ты уж лучше оставайся... Пускай Викентий Осипыч один действует... Ступайте, Викентий Осипыч!
Житков еще пуще обиделся, а Квицинский поклонился и вышел.
Я бросился в конюшню, сам наскоро оседлал свою верховую лошадку и пустился вскачь по дороге к Еськову.
XXVI
Дождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой – прямо мне навстречу. На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни... Вдруг слышу: кто-то зовет меня по имени... Сувенир бежал ко мне по зеленям.
– Что, батенька, – кричал он мне еще издали, – любопытство одолело? Да и нельзя... Вот и я туда же, прямиком, по харловскому следу... Ведь этакой штуки умрешь – не увидишь!
– На дело рук своих хотите полюбоваться, – промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово – вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы... Я подъехал к воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.
От передней трети крыши на новом флигельке, от мезонина, оставался один остов; дрань и тесины лежали беспорядочными грудами с обеих сторон флигеля на земле. Положим, крыша была, по выражению Квицинского, лядащая; но все же дело было невероятное! По настилке чердака, вздымая пыль и сор, неуклюже-проворно двигалась исчерна-серая масса и то раскачивала оставшуюся, из кирпича сложенную, трубу (другая уже повалилась), то отдирала тесину и бросала ее книзу, то хваталась за самые стропила. То был Харлов. Совершенным медведем показался он мне и тут: и голова, и спина, и плечи – медвежьи, и ставил он ноги широко, не разгибая ступни – тоже по-медвежьему. Резкий ветер обдувал его со всех сторон, вздымая его склоченные волосы; страшно было видеть, как местами краснело его голое тело сквозь прорехи разорванного платья; страшно было слышать его дикое, хриплое бормотание. На дворе было людно; бабы, мальчишки, дворовые девки жались вдоль забора; несколько крестьян сбилось поодаль в отдельную кучу. Знакомый мне старик поп стоял без шляпы на крыльце другого флигеля и, схватив медный крест обеими руками, время от времени молча и безнадежно поднимал и как бы показывал его Харлову. Рядом с попом стояла Евлампия и, прислонившись спиною к стене, неподвижно смотрела на отца; Анна то высовывала голову из окошка, то исчезала, то выскакивала на двор, то возвращалась в дом; Слёткин – весь бледный, желтый, в старом шлафроке, в ермолке, с одноствольным ружьем в руках, перебегал короткими шагами с места на место. Он совсем, как говорится, ожидовел; задыхался, грозился, трясся, целился в Харлова, потом закидывал ружье за плечо, – целился опять, кричал, плакал... Увидав меня с Сувениром, он так и ринулся к нам.