Похолодев от ужаса, я круто повернулась, собираясь броситься вверх по тропе. Острая боль пронзила лодыжку: нога увязла в грязи, сообразила я. Пока я вытаскивала ногу, луна скрылась за облаками, и вокруг опять воцарился кромешный мрак.
Нет, не кромешный. Высоко надо мной вдруг вспыхнула звезда, ярко-желтая звезда. Нет, не звезда, а фонарь — он спускался к нам, раскачиваясь, и чьи-то голоса выкликали наши имена.
Я отделалась лишь жестоким насморком и продолжительным ознобом, но тетушка слегла с лихорадкой. Несколько дней она провела в бреду, между жизнью и смертью, а ко времени, когда жар спал, легкие у нее сильно ослабли. Нас разместили в доме священника, в смежных комнатах, и за нами ухаживали Эми и миссис Бриггс, присоединившиеся к нам с любезного разрешения мистера Аллардайса.
Если бы коттедж уцелел, думаю, тетя Вайда оправилась бы. Из ее невнятного бормотания той ночью на тропе я почему-то заключила, что она знает о постигшей наш дом участи. Но первое, что она спросила у меня, придя в сознание, было: «Когда мы вернемся домой?» Сказать правду у меня не хватило духу, и я ответила: «Не сейчас, тетенька. Сначала тебе надо окрепнуть».
Позже утром я отправилась на мыс и долго стояла в бледных лучах солнца на самом верху тропы, глядя вниз. Вокруг места, где сидели мы с тетушкой, все еще ясно виднелись перепутанные отпечатки ног, оставленные нашими спасителями. Пятьюдесятью ярдами ниже тропа обрывалась на новом крае утеса. Самой осыпи видно не было; от нашего дома и сада не осталось и следа — лишь пустой воздух да мерно набегающие на берег волны далеко внизу. Все наше имущество: одежда, книги, мебель, матушкина шкатулка для драгоценностей, сундук с матушкиными вещами — абсолютно все, кроме броши и бювара, было погребено под сотнями тонн земли и камней. Я мучительно гадала, долго ли мне удастся скрывать от тетушки правду, но в мое отсутствие кто-то, должно быть, проговорился, ибо, когда несколькими часами позже я вернулась, она взяла мою руку и прошептала: «Все в порядке, дорогая. Я знаю».
С того дня она перестала бороться за жизнь. Прежняя тетя Вайда, едва почувствовав силы, немедленно встала бы с постели и оделась, досадливо отмахнувшись от возражений и заявив, что нет лекарства лучше прогулки на свежем воздухе. Теперь же она довольствовалась тем, что полулежала в кровати, обложенная подушками, и безучастно наблюдала за последними осенними листьями, кружащими в воздухе. Наши окна выходили на другую сторону от моря, но тетушка никогда не интересовалась, как оно там поживает, и никогда не спрашивала, как сейчас выглядит место, где раньше стоял наш коттедж.
Еще она перестала чураться прикосновений: больше не отдергивала руку и не каменела, когда я ее обнимала, а спокойно принимала объятие. Даже мистер Аллардайс, дряхлый и немощный старик, частенько держал тетушку за руку, когда сидел с ней. Мы делали вид, будто она идет на поправку, но с течением дней дыхание ее становилось все более затрудненным, а когда она спала, я постоянно слышала тихие булькающие хрипы. Жидкость в легких, сказал доктор; ничего нельзя поделать, кроме как держать больную в тепле и уповать на лучшее.
Как-то зимой тете Вайде вдруг немного полегчало. Она проспала бóльшую часть дня, а по пробуждении попросила травяного отвара и потребовала усадить ее прямо, подложив под спину подушки. Тетушкина рука, лежащая в моей, была ледяной — как всегда в последнее время, сколь бы старательно мы ни отапливали комнату.
— Тебе следует поехать к твоему дяде, — промолвила она.
— Но ты же всегда говорила, что терпеть не можешь Лондон, тетенька.
— Я имею в виду — после моей смерти.
— Ты выздоровеешь, — твердо возразила я. — А потом мы найдем другой коттедж — на сей раз подальше от обрыва — и заживем, как прежде.
— Нет, голубушка, не выздоровею. Ну-ну, не надо слез! Я прожила хорошую жизнь и рада, что последние годы мне посчастливилось провести с тобой.
— Пожалуйста, тетенька, не говори так…
— Выслушай внимательно, это важно, — резко перебила она, на миг становясь собой прежней. — У меня было все записано, но теперь бумаги покоятся под завалом.
Я вытерла глаза и постаралась успокоиться.
— Я оставила кое-какие средства слугам, разумеется. Ты будешь получать около ста фунтов в год. Извини, что не больше, но с моей смертью доход сократится вдвое, поскольку я никогда не состояла в браке. Еще есть доверительный капитал фунтов в двести, оставленный твоей матерью. К тебе должен был перейти коттедж со всем имуществом… впрочем, теперь это не важно. Если поселишься у Джозайи, сможешь откладывать понемногу. Может, найдешь какую-нибудь работу… мы с тобой часто об этом говорили… в Лондоне больше возможностей. Имя нашего поверенного — Везерелл. Чарльз Везерелл, Джордж-стрит, Плимут. Напиши ему после моей смерти. Я назначила твоим опекуном Джозайю… тебе полагается опекун… наказала брату не ограничивать твою свободу. Так… теперь насчет брака. Мое отношение к этому делу тебе известно, но ты девушка красивая, а я никогда не отличалась привлекательностью. У тебя будут поклонники с серьезными намерениями. Если дашь кому-нибудь согласие на брак, сразу напиши мистеру Везереллу… сообщи, за кого выходишь замуж. Он объяснит… какие бумаги нужно составить.
Тяжело дыша, тетушка бессильно откинулась на подушки и закрыла глаза. Я не решилась беспокоить ее расспросами, а три дня спустя она умерла.
Я прибыла на Гришем-Ярд в знаменитом лондонском тумане, который стоял еще добрых три недели. Я привыкла к тонким легким туманам, плававшим вокруг нашего дома на утесе, и предполагала, что в Лондоне такие же, только плотнее. Но этот туман был совсем другой: ядовитый, насыщенный сажей, маслянисто-желтый днем и угольно-черный ночью, он обжигал горло и забивал легкие. Дядя весело сообщил, что это еще ничего по сравнению с позапрошлогодним туманом, висевшим над городом с ноября по март. Но даже когда через три недели туман рассеялся, улицы по-прежнему денно и нощно окутывала пелена дыма, а не дыма — так проливного дождя. Каждое утро я просыпалась с ощущением, будто надышалась угольной пылью, и меня постоянно мучили простуды.
Настроение мое, оставлявшее желать лучшего в момент прибытия, становилось все подавленнее с течением томительных недель. Дядю интересовала только книготорговля, а поскольку занимался он исключительно малоизвестными теологическими трудами, у нас с ним было мало общих тем для разговора. На любой мой вопрос о нашей семье он неизменно отвечал: «Видишь ли, Джорджина, дело было так давно, что я уже ничего не помню», — и в конце концов я прекратила расспросы. То, что я в детстве принимала за благодушное внимание, оказалось благодушным безразличием, полным отсутствием всякого интереса ко всему, что лежало за пределами книжной лавки.
Начав выходить на прогулки ближе к весне, я обнаружила, что все звуки вокруг громче и все запахи мерзче, чем я могла себе представить. В нос постоянно шибало смрадом навоза и канализационных стоков, гнилого мяса и тухлой рыбы; уши закладывало от грохота экипажей и воплей уличных торговцев. Однако крайняя острота подобных чувственных раздражителей позволяла хотя бы ненадолго забыть о тягостной атмосфере дядиного дома. Блуждая по улицам Блумсбери, я не переставала дивиться тому, сколь быстро порой здесь меняется окружение: от роскошных особняков на Белфорд-сквер до захудалых доходных домов всего лишь сотней шагов дальше. Когда я впервые увидела мертвецки пьяного мужчину в канаве, на которого прохожие обращали не больше внимания, чем на мешок угля — даже меньше, поскольку мешок угля тотчас бы прибрали к рукам, — я долго размышляла, не велит ли мне христианский долг помочь бедняге. Но уже скоро я научилась избегать взглядов встречных прохожих, ускорять шаг на сомнительных улицах, а иные из них вообще обходить стороной.
Гришем-Ярд, крохотная, мощенная булыжником площадь, выходила на Дьюк-стрит, неподалеку от Британского музея. Скромная вывеска над подворотней гласила: «Джозайя Редфорд. Покупка и продажа антикварных книг». Размещались на Гришем-Ярд и другие лавки, в том числе канцелярская, мебельная, одежная и галантерейная. Вы проходили через подворотню, похожую на короткий каменный тоннель с закопченными стенами, над которым с обеих сторон нависали верхние этажи домов, поворачивали налево и оказывались перед дверью книжной лавки, где мой дядя сидел в переднем помещении за обшарпанным бюро, когда не возился с товаром в задних комнатах.
Несмотря на сильную близорукость, он всегда точно знал, где какая книга у него лежит, и без колебаний называл цену, даже если та не значилась на форзаце. Покупателями были преимущественно степенные господа дядиного возраста — научные сотрудники Британского музея. Весь первый этаж, представлявший собой лабиринт разноуровневых комнатушек, был битком забит книгами; вдоль стен везде, где только можно, стояли стеллажи от пола до потолка. Комнаты, частью безоконные, освещались газовыми лампами и обогревались двумя печами, расположенными в переднем и заднем помещениях. Дядя смертельно боялся пожара и не разрешал пользоваться открытым пламенем нигде в доме. Еще он смертельно боялся тратить деньги на что-либо, помимо книг. Я давала на свое содержание пятнадцать шиллингов в неделю (хотя оно обходилось в значительно меньшую сумму) и приняла на себя обязанности помощника по лавке, заменив мальчишку, который упаковывал посылки по утрам, но дядя по-прежнему бледнел, расставаясь даже с мелочью.