тугими кронами.
Я снял этюдник с плеча и передал Альке.
— Подстрахуй на всякий случай.
— Ой, не надо бы, — с тревогой, но обрадованно сказала она мне вслед.
Я уже входил в заросли гороха. Придорожные кусты его были редки, низки, серы от пыли, некоторые поломаны и измазаны дегтем с тележных колес. Я забрался поглубже, где кусты были гуще и выше, и стал обирать стручки, набивая ими карманы пиджака. Порой я поглядывал на Альку, чья кофта и подол платья краснели на дороге, платье было светлей и ярче кофты.
Никто нас не побеспокоил, лишь однажды приблизилось характерное легкое дребезжание велосипеда и проехал мужчина в фуражке, сапогах, с лопатой, привязанной к раме велосипеда, и узелком на багажнике. Я все же присел в горохе. Когда я вышел к Альке, она, округляя глаза, заговорила о том, что велосипедист, проезжая мимо, посмотрел на нее через плечо:
— Так посмотрел — я побежать хотела, да тебя оставить нельзя.
Мы шли по проселку, на ходу разделывая стручки, ели начавший твердеть сладкий горох и говорили о школе, о ребятах нашего двора и об Александрове.
— А там свету нет, ну, совсем! При керосинке ужинают и коров доят. А село большое, ну, вот как от нас до казарм. С церковью…
Тихий сухой августовский день стоял на земле. Были в нем покой и усталость, а в небе, за городом удивительно широком, плыли облака, мелкие, белые и легкие, как пух, и покрупней, потяжелее, неровно подсиненные, как выстиранное белье. Они и над горизонтом восходили, и над нами; казалось, они собирались со всех концов света на перекличку вроде нашей, школьной. Может, и верно — собирала их подступающая осень, чтобы сплотить в тучи и залить всю землю холодными дождями.
За Медведковом подвинулось ближе к проселку мелколесье — сначала серый орешник с крупными, зубчатыми листьями, потом тонкие березы, осины, елки. А с другой стороны лес, настоящий, высокий, темнел далеко за полями, щетинившимися высоко срезанной стерней. Поля перемежались лугами с куценькой, нежно-зеленой отавой, которую щипали коровы и серые романовские овцы.
Эти места были мне еще знакомы. Здесь недалеко, на глухом и, видно, забытом погосте, была похоронена моя бабушка. Я сказал об этом Альке, она серьезно кивнула, помолчала и сошла с проселка в густо заросшую придорожную канавку. Шурша в траве своими ботинками, она на ходу подхватывала то ромашку позднюю, то «часики» — мелкие белые цветы с похожими на часовые стрелки черными усиками, то еще что-нибудь. Я смекнул: это она для моей бабушки — и тоже стал собирать букетик, хотя этюдник мешал мне — упирался в землю, когда я приседал.
Так, по канавке, мы дошли до погоста. Он стал как будто меньше, глуше, запущенней, чем был. Немногие устоявшие кресты торчали косо, один из них, железный, совсем поржавел. Надписи, сделанные химическим карандашом на их поперечинах или приколоченных фанерках, посмыло дождями. Бугорки под крестами сровнялись с землей, а то и вовсе просели.
Алька, чинно-печальная, с корзинкой на сгибе руки, смотрела на погост, на лес и кусты, в которых сухо трещали какие-то серенькие птахи. Я косился на нее, а сам старался припомнить, где тут моя бабушка. Я только и помнил, что однажды мы с мамой и её сменщицей собирали землянику на старой вырубке, потом завернули сюда, и мама поплакала у одной из могил. Она еще рассказывала, что бабушка умерла «в самую войну» и ей перед смертью хотелось сливочного маслица…
— Ну, которая тут?
— Сейчас, — я выбрал одну из могил с обломившимся крестом. — Вот эта.
Мы подошли и положили букетики на жиденькую, острую траву, обжившую расплывшийся бугорок; видно было, как по ней, точно по лесу, пробираются мелкие мураши. Я поднял крест, седой, потрескавшийся, странно легкий, зазвеневший сухо в моих руках, и прислонил его к трухлявому обломку, торчащему из земли. Алька порылась в своей корзинке, отломила немножко хлеба и стала его крошить над бугорком.
— Это для птичек, пусть клюют и радуются…
Тут она заметила что-то в траве у себя под ногами, наклонилась и подняла.
— Гляди-ко, ведьмина табакерка, — у Альки на ладони лежало нечто вроде сморщенного кожаного кисета. — Неужто тут ведьмы бывают? — Алька подумала и вздохнула. — Наверно, летела мимо и обронила… Она курится…
Алька резко сжала пальцами находку — из «кисета» пыхнуло коричневое, пахнущее гнильцой облачко.
— Просто гнилушка, — сказал я. — Дай-ка сюда. — И не дожидаясь, когда Алька сама отдаст, взял у нее «табакерку» и закинул в кусты. — Так-то лучше, а то ведьма увяжется за тобой…
Не знаю, почему я подхватил мгновенно вымысел о ведьме, но Алька охотно согласилась со мной:
— Ой, тогда не надо. Пусть себе валяется…
И мы пошли от погоста к дороге, и было так тихо, что я долго еще слышал треск серых пичуг в кустах.
На проселке мы заговорили, Алька особенно оживленно, точно радуясь возможности говорить в полный голос. Ботинки ее глухо стучали по утоптанной глине и залежалой пыли, красный отсвет кофточки окрашивал ее выпуклую щеку, обращенную ко мне. Рассказывала она про своего брата, Вальку, рыжего парня с коровьими белыми ресницами, который недавно еще все сидел дома, играл с ней, читал книжки вслух, а теперь все чаще пропадал неизвестно где.
— Гулять начал, — внушительно, может повторяя слова матери, сказала Алька. — Не удержишь, такое его время пришло — гулять. Только бы с Полькой с Октябрьской не связался. Она молодых ребят привечает, нехорошо у ней…
О Польке судачили и в нашем дворе. Полюбила она одного раненого из госпиталя, раненый выздоровел и уехал к своей семье, а Полька с той поры «с резьбы сорвалась». А еще про нее говорили — «с цепи сорвалась», и мне неприятно было, что про женщину говорят, будто про собаку…
Мы шли, и зубчатая тень леса стала забегать впереди нас поперек дороги и наконец накрыла весь проселок. Кусты и деревья выстроились по обе стороны от нас, порой они сходились так близко, что ветки и сучья мели и чиркали по моему этюднику, а иные и проселок завешивали, так что приходилось отводить их, и они, принимая прежнее положение, шуршали у нас за спиной. Алька приумолкла. Шла она быстрей, чаще мелькала крепенькими короткими ногами и, как пугливая лошадь, косилась на свою сторону — на ближние деревья и зелено-коричневую лесную тень за ними, из которой выступали, перемежаясь, пятнистые березовые стволы и темные еловые с нижними сухими ветками, на которых висела паутина.
— Наверно, грибы тут есть, — сказала она.
— Наверно, — отозвался я, тоже