Чаще всего навещали Петю девушки, или, как они тогда назывались, барышни, — знакомые институтки и гимназистки, из которых иные уже были курсистки, то есть вполне взрослые, самостоятельные девицы, некоторые даже модно одетые, слегка подмазанные и в шляпах, как у настоящих дам.
Это все были его так называемые подруги детства.
Но, боже мой, как все они выросли, как похорошели!
Даже те из них, которые раньше считались дурнушками, теперь если не производили впечатления красавиц, то, во всяком случае, казались заманчиво хорошенькими и волновали Петю тем откровенно любовным, призывным блеском глаз, от которого у Пети замирало сердце и холодели руки.
Обычно в приемные дни, еще задолго до условного часа, Петю «вывозили» на балкон, где, удобно подпертый подушками, он полулежал на камышовом канапе, совсем невысоко над солнечной Маразлиевской улицей, на уровне молочно-белого дугового фонаря в проволочной сетке, который напоминал Пете детство в пору его увлечения электричеством.
Отсюда был также виден Александровский парк в своем сентябрьском уборе, весь в мелких, виноградно-золотистых листочках австралийской акации, за черными стволами которой виднелась знаменитая Александровская колонна и густо, дико синело море с несколькими сонными парусами, заштилевшими на горизонте.
Прохожие шли туда и назад под Петей, и он лениво наблюдал, как у приближающегося человека постепенно скрадываются ноги, сокращается туловище, пока не остаются одни лишь плечи и шляпа, и человек проходит под балконом в пятнистой тени осенних платанов.
По асфальту Маразлиевской, блестя лаком, резиново подскакивая, плавно проносились пролетки, даже иногда кареты, пыхтели автомобили, оставляя за собой облако бензинового дыма и незаконченную музыкальную фразу медного сигнального рожка.
Петя, облокотясь на руку, как бы висел над этой нарядной улицей.
Но вот наступало время приема.
Сверху Петя наблюдал, как посетители входили в роскошную дубовую дверь особняка.
Отдаленные шаги на мраморной лестнице. Оживленные голоса.
— Где он?
— На балконе.
— Ах, на балконе! Как мило!
И вот у его канапе уже стоит девушка или даже две девушки. Как нежно и свежо пахнет от них цветочным мылом, недорогими русскими духами, легкой девичьей пудрой!
— Ну, как вы себя чувствуете?
— О, прекрасно!
Розовая, загорелая щека, и на ней воздушная тень локона, выбившегося из-под соломенной шляпки; на кремовой шейке кораллы или какие-нибудь другие невинные бусы. Короткий рукав прозрачной блузки.
И непременно где-нибудь родинка: возле губы, на щеке, на шейке за ухом или на внутренней стороне руки, возле локтевого сгиба, в том прохладном и никогда не загорающем местечке, слегка влажном от пота, где она спрятана большую часть времени и вдруг бросается в глаза, как маленькая коринка в сдобном тесте, в тот миг, когда рука протягивается для пожатия и раскрываются пальчики с хорошо отполированными, чистенькими ноготками.
Она может быть Люся, или Шура, или Тася, она может быть более изысканная Жермена или совсем простушка, какая-нибудь купеческая Капочка.
Но кто бы она ни была, она теперь самая желанная, самая милая. Она почти невеста со всей своей непорочной свежестью и темнотой не таких уж непорочных, внимательных зрачков, то и дело суживающихся, от попадающего в глаза солнечного луча.
— Вот, я вам принесла…
Она с застенчивой развязностью протягивает сверток, кулек, корзиночку.
Что это? Может быть, шоколадка с передвижной картинкой — шуточное, милое напоминание о детской дружбе, или четверть фунта леденцов, или засахаренные орехи.
И — конечно! — в большом количестве маленькие лимонно-золотистые груши, пора которых уже наступила, и они желтеют по всему городу, сложенные пирамидами на фанерных лотках уличных торговок.
А может быть, это синяя треугольная кисть «малаги» или «дамские пальчики» — сорт винограда продолговатого и прозрачного, «как персты девы молодой».
Затем, конечно, рахат-лукум, или шоколадная халва фабрики Дуварджоглу, в круглой лубяной коробочке.
Но больше всего радости доставляли Пете цветы — несколько чайных роз с коралловыми шипами и чугунно-багровыми листьями, астры, георгины — уже не летние, а осенние, дочерна красные, мясистые, с особым острым запахом тления, напоминающим холодную лунную ночь в облетевшем саду.
Он клал подаренные цветы на одеяло, покрывавшее его ноги.
Потом приходила Мотя и ставила их в воду, бросив на Петю и его посетительницу молниеносный, любопытно-ревнивый взгляд, смягченный добродушной полуулыбкой румяных губ, таких глянцевитых, будто они были напомажены.
Девушки приходили по очерет и стулья возле Петиного ложа всегда были заняты.
Ходить в лазарет навещать раненых был некий обязательный обряд того времени, патриотический долг, и девушки выполняли его свято.
Они мило щебетали, забрасывая Петю вопросами о ранении.
Некоторые чуть-чуть шепелявили, другие еще более мило картавили, стараясь как бы невзначай показать на щечке с ямочкой специально наклеенную крошечную мушку, вырезанную из черного пластыря маникюрными ножницами, последнюю моду этого последнего сезона.
Они и впрямь чувствовали себя в своих широких шелковых юбках маркизами или пастушками в стиле рисунков популярной художницы Мисс из «Нового Сатирикона».
Петя понимал, что все это довольно пошловато, но ничего не мог поделать с собой, упиваясь столь обольстительной невинной пошлостью.
В то время как барышни щебетали, Петя старался помалкивать и чувствовал себя весьма натянуто. Дело в том, что ему было страшно раскрыть рот, чтобы с его языка нечаянно не сорвалось какое-нибудь солдатское выражение, к которым он так привык на фронте, что перестал отличать их от цензурных.
Это было общее фронтовое поветрие, привычка к грубому мужскому обществу. Кроме того, ведь Петя не сразу стал офицером. Он выслужился из вольноопределяющихся. Около двух лет он провел в солдатской землянке, и его язык приобрел опасную свободу обращения со словом. Через каждые две фразы он совершенно непроизвольно, даже как бы вскользь и незаметно для самого себя, привык, как говорится, пускать ругательство и теперь весьма старательно процеживал каждое слово, чтобы нечаянно не ляпнуть что-нибудь совсем не подходящее для розовых девичьих ушек.
Уже раза два он вовремя успевал закрыть рот в тот самый миг, как из него готово было вырваться ужасное придаточное предложение.
Он даже в последнее время стал краснеть и слегка заикаться, что было истолковано как истинная скромность, даже застенчивость, свойственные настоящему герою.
Некоторые барышни относили это за счет своей красоты.
Кое-кто из них уже был замужем, а одна даже успела потерять на войне мужа, была вдова, и Пете было странно видеть ее хорошенькое, цветущее личико, окруженное черным траурным крепом.
Молодые женщины и девушки, приходившие его навещать, как бы являлись наградой за перенесенные им страдания. Окружая его, они как бы отстраняли от него малейшее напоминание о войне и о тех грозных событиях, приближение которых все явственнее чувствовалось в напряженном воздухе.
Однако они не могли уберечь его от прикосновения с жизнью.
Иногда среди веселого разговора из Александровского парка доносились звуки военной команды, офицерские свистки, топот солдатских ног.
Это производилось полевое учение одного из местных запасных полков: новобранцы делали перебежку, окапывались, применялись к местности.
А бывало, что по фешенебельной Маразлиевской вдруг с грохотом проезжал тяжелый армейский грузовик с вооруженными рабочими.
Часто из города доносился гул митингов, звуки духовых оркестров, пение.
Но Петя большей частью находился в том невменяемо-счастливом состоянии, которое не могли надолго омрачить все эти звуки, врывавшиеся в госпитальный мир с его искусственной атмосферой отрешенности от всех житейских тревог.
9. Пир во время чумы
В конце концов приемные дни в лазарете превратились в маленькие праздники. В них стали принимать участие также и другие раненые офицеры, Петины соседи по палате — все люди иногородние, не имевшие в Одессе ни родственников, ни знакомых.
Их было трое: два пехотинца-подпоручика и гусарский корнет — красавец и тонняга с великолепной, словно нарочно придуманной фамилией Гурский.
Один из пехотных подпоручиков был человек уже немолодой, из запаса, не раненый, а просто желудочный больной, проходивший при лазарете какие-то длительные клинические испытания, по фамилии Хгэщ.
Другой — совсем молоденький, почти мальчик, которого все называли просто Костя, — тяжело раненный в грудь, с осколком, застрявшим где-то возле позвоночника и причинявшим ему нечеловеческие страдания, которые он изо всех сил скрывал, не желая быть в тягость окружающим.