Но какой же вывод следует сделать из того, что так же смешно и неприятно видеть устаревшие моды, пока они еще не стали маскарадными костюмами, как смешно и неприятно смотреть на устаревшие картины или фасады домов и читать книги вчерашнего дня? По-видимому, лишь то, что мы сами себе становимся неприятными, как только отходим на известное расстояние от самих себя. Этот отрезок ужаса, который мы себе внушаем, начинается за несколько лет до нынешнего времени и кончается примерно в период жизни родителей наших родителей, то есть в тот период, который оставляет нас совершенно равнодушными. И то, что начинается там, уже не устаревшее, а старое, - это наше прошлое, но не то, что устарело в нас. А то, что мы делали и чем были сами, почти целиком укладывается в отрезок ужаса. Было бы поистине невыносимо вспоминать все то, что мы некогда считали самым важным, и большинство людей, если бы им в более пожилом возрасте продемонстрировали звуковую кинозапись их выразительнейших жестов и выступлений, нашли бы их удивительно малопривлекательными. Чем это объясняется? По-видимому, всему земному свойственно некое преувеличение, какой-то суперплюс, чрезмерность. Даже для пощечины нужно больше, чем непосредственный повод. Энтузиазм настоящего момента перегорает, и как только он стал ненужным, забвение гасит его, - это очень созидательная и содержательная деятельность: лишь благодаря ей мы по-настоящему, каждый раз заново, возрождаемся как естественная, приятная и логичная личность, во имя которой мы все на свете считаем оправданным.
В этом нам мешает искусство. От него не исходит ничего, что могло бы продолжать свое существование без энтузиазма. Оно представляет собой, так сказать, один энтузиазм без костей и пепла, чистый энтузиазм, сгорающий дотла и все остающийся в раме или между крышками переплета, словно ничего не случилось. Оно никогда не становится нашим прошлым, а всегда остается нашим прошедшим. Понятно, что каждые десять или двадцать пять лет мы смотрим на него с тоскою!
Исключением является великое искусство, то, что, строго говоря, одно только должно называться искусством. Но оно вообще никогда по-настоящему и не принадлежало обществу живущих.
ЛИНЗЫ
Магическое действие замедленных киносъемок в том, что зритель видит себя среди движущихся предметов словно плавающим под водой с открытыми глазами. Это сделало кино популярным; но еще задолго до него то же самое можно было испытать благодаря способу, который ввиду его удобства и ныне стоит рекомендовать, а именно: рассматривая в подзорную трубу то, на что обычно не смотрят через подзорную трубу. Ниже описан подобный опыт.
Вначале объектом служило объявление на воротах старого красивого дома, стоявшего напротив места наблюдения; в доме размещалось известное государственное учреждение; с помощью линз наблюдатель прочел объявление, извещавшее, что прием посетителей в этом государственном учреждении - с девяти до шестнадцати часов. Уже это удивило наблюдателя: было только пятнадцать часов, а ни одного чиновника не только нигде не было видно, но он не мог и вспомнить, чтобы когда-либо в это время он кого-нибудь видел там невооруженным глазом. Наконец за отдаленным окном он обнаружил двух маленьких, стоявших близко друг к другу мужчин, которые барабанили пальцами по стеклу и смотрели вниз на улицу. Но он не только обнаружил, как они там стояли, заключенные в маленький круг его инструмента, а и всем сердцем понял их и с гордостью отметил, сколь важным может оказаться лорнирование чиновников и вообще людей, которые должны отсиживать священное количество служебных часов.
Вторым было здание рядом с домом, где находилось наблюдавшееся учреждение. Это был старый дворец с фруктовыми гирляндами на капители бутовой стены и прекрасной симметрией ввысь и вширь, и когда дозорный еще искал чиновников, он уже обратил внимание, как отчетливо эти пилястры, эти окна и карнизы вырисовываются в подзорной трубе; и поскольку он охватывал их одним общим взглядом, его почти испугала та каменная перспективная правильность, с которой они смотрели на него. Он вдруг понял, что сходящиеся на заднем плане в одной точке горизонтальные линии, эти сжатые, чем дальше уходящие в сторону, тем более трапециевидные, окна, все это низвержение разумных, привычных очертаний в лежащую где-то в стороне и позади воронку ракурса, он до сих пор считал лишь кошмаром Ренессанса, - собственно говоря, созданной художниками страшной легендой об исчезновении линий, легендой, преувеличенной молвой, хотя, возможно, кое в чем и верной. Но вот они предстали перед его глазами в увеличенном размере и гораздо более ужасными, чем изображались самой неправдоподобной молвой.
Кто не верит, что мир таков, пусть посмотрит через линзу на трамвай. Перед дворцом он делает двойной поворот в виде буквы "S". Несчетное количество раз наш наблюдатель, спускаясь со своего второго этажа, видел, как трамвай делал двойной S-образный поворот и продолжал свой путь; видел его, этот трамвай: в каждый момент все тот же самый продолговатый красный вагон. Но когда он стал рассматривать его через линзу, он увидел нечто совершенно иное: непонятная сила вдруг сдавливала эту коробку, словно картонку, ее стенки, все более наклоняясь, вдавливались друг в друга, вот-вот она сплющится; но тут сила ослабевала, коробка сзади начинала расширяться, все ее плоскости снова приходили в движение, и пока ошеломленный наблюдатель переводил дух, старый, хорошо знакомый красный вагон оказывался снова в полном порядке. Когда наблюдатель смотрел в бинокль, все происходило с такой отчетливостью на глазах у всех, а не только перед его взором, что он мог бы поклясться: это было не менее реально, чем если бы он открывал и закрывал ящик стола. А кто не верит, может проверить. Для этого требуется лишь квартира, к которой ведет трамвай с S-образным двойным поворотом.
Как только сие открытие было сделано, первооткрыватель, естественно, стал рассматривать женщин; и тут ему раскрылось все непреходящее значение человеческих купольных сооружений. Все, что есть круглого в женщине, - а по велению тогдашней моды оно скрывалось еще более тщательно, чем теперь, так что при юношески порывистом движении оно казалось лишь порождением неравномерного ритма, - все это под неподкупным оптическим оком округлялось и снова превращалось в те первозданные простые холмы, из которых состоит вечный ландшафт любви. Вокруг них раскрывались и закрывались, возбуждаемые каждым шагом, неожиданно многочисленные, шушукающиеся складки одежды. Они возвещали обычному взгляду неприкосновенную внешность носительницы или хвалу портному и тайно выдавали, что не показывается; ибо увеличение превращает намерение в действие, а женщина, рассматриваемая через бинокль, становится психологически наблюдаемой Сусанной в купальне ее платья. Но поразительно, как быстро под воздействием неколебимого и явно несколько коварного спокойствия оптического взгляда подобное искушенное любопытство испарилось и рядом с вечными, неизменными ценностями, не нуждающимися ни в какой психологии, обратилось в пустой треск и блеск.
Довольно об этом! Наилучшее средство против соблазнительного злоупотребления этим мировоззренческим орудием - подумать о его теории. Она называется изоляцией. Рассматривают предметы всегда вместе с их окружением и по привычке считают их тем, что они в нем означают. Но стоит им однажды выйти из этого окружения, и они становятся непонятными и страшными, каким, наверное, был первый день после сотворения мира, прежде чем вещи привыкли друг к другу и к нам. Так и в стеклянно-прозрачной отъединенности все становится четче и крупнее, но главным образом - исконнее и демоничнее. Шляпа, увенчивающая по прекрасному обычаю мужскую фигуру, составляющая единое целое с человеком мира и власти, вполне живое, с нервами, творение, часть тела, даже души, в одно мгновение вырождается в нечто похожее на безумие, когда увеличительное стекло пресекает ее романтические связи с окружающей средой и восстанавливает правильные оптические связи. Грациозности женщины наносится смертельный удар, как только бинокль охватывает идущее вверх от каймы юбки мешкообразное образование, из которого торчат надломленные короткие ходульки. А каким пугающим становится зубовный скрежет любезности и младенчески смешным гнев, когда их изолируют от объекта воздействия и замыкают в круг бинокля! Между нашей одеждой и нами, равно как и между нашими обычаями и нами, существует сложная моральная кредитная связь; мы сперва ссужаем их всем, что они значат, а затем у них же одалживаем это с двойными процентами; и потому мы сразу же оказываемся близкими к банкротству, если отказываем им в кредите.
Разумеется, с этим связаны и многократно осмеянные сумасбродства моды, которые в одном году удлиняют человека, в другом - укорачивают, делают его то толстым, то худым, то вверху широким, а внизу узким, то вверху узким, книзу широким, в одном году все в нем выпячивают, а в следующем - все снова вдавливают, начесывают волосы на лоб или откидывают назад, направо или налево. Моды, если рассмотреть их без всякого сочувствия, предоставляют поразительно мало геометрических возможностей, которые варьируют с превеликой страстью, без того, чтобы когда-либо полностью сломать традицию. Если приобщить к этому также моды в сфере образа мышления, эмоций и действий, где происходит то же самое, наша история предстает перед оком, ставшим более чувствительным, чуть ли не в виде загона, среди малочисленных стен которого человеческое стадо бессознательно мечется из стороны в сторону. И все же, как охотно следуем мы за вожаками, которые сами, собственно, в испуге бегут впереди, и какое счастье ухмыляется нам из зеркала, когда мы оказываемся в сообществе и выглядим как все и все выглядят иначе, чем вчера! Зачем все это? Возможно, мы опасаемся, с полным основанием, что наш характер рассыплется, как порошок, если мы не засунем его в общественно дозволенный кулек.