Мы с Петром Леонидовичем регулярно писали друг другу подробные письма, обычно 2–3 раза в неделю. Особенно в первое время он никому больше не писал, только мне. А я уже эти письма переводила, во всяком случае важнейшие места, и отдавала Резерфорду, чтобы он видел, какое настроение у Петра Леонидовича и что вокруг него происходит. Я была посланцем Петра Леонидовича за границей. Через меня проходило все то, о чем он хотел, чтобы там знали.
Иногда я писала Петру Леонидовичу секретные письма. В то время довольно много наших друзей ездили в Россию и обратно, и я всегда посылала с ними посылку для Петра Леонидовича. Однажды я ему послала подробное письмо, написанное на тоненькой бумажке очень мелко. Там было детально описано все, что тут происходило, какие настроения, как кто реагирует на его положение и к кому мы обращались за поддержкой, ну абсолютно все. Потом я взяла трубочку мыльной пасты, вытащила оттуда серединку, заткнула в освободившееся место мою бумажку, завернутую в какую-то серебряную штучку. Эту мыльную пасту я попросила передать Петру Леонидовичу среди прочих вещей – носков, мыла, рубашек. А Петру Леонидовичу написала нашим секретным способом – обрати внимание на те вещи, что я тебе посылаю. И он обратил внимание, извлек эту бумажку и после этого очень хорошо знал все обстоятельства его дела здесь, в Англии.
Мы, конечно, понимали, что долго скрывать положение вещей с Петром Леонидовичем невозможно. Самые разнообразные слухи распространились уже довольно широко. Однажды весной 1935 года он мне прислал письмо, где, используя наш шифр, писал о том, что нужно, собственно говоря, уже все рассказать о действительном положении вещей. После этого у меня был разговор с Франком Смитом, нашим хорошим знакомым. Он был научным секретарем Лондонского Королевского общества, секретарем Департамента научно-технических исследований и осуществлял связь с прессой. В результате в конце апреля в лондонской газете «Ньюс Кроникл» появилась заметка «Кембридж получил удар от Советов: известный русский ученый отозван». В этой статье была изложена вся история о том, как оставили Петра Леонидовича в России, и помещено интервью с Резерфордом. На следующий же день в газетах поднялся невероятный шум. Как всегда бывает, вместе с правдой попадалась полнейшая чепуха и вымысел. Несколькими днями позже в «Таймс» была опубликована большая статья Резерфорда о Капице, где подробно рассказывалось о его работе в Кембридже и о том, как его не выпустили из России. Однако наше руководство отвечало, что Капица нужен Советскому Союзу и ему там будут предоставлены все условия для работы.
В это время уже началось строительство Института физических проблем, директором которого был назначен Петр Леонидович. Но он все время чувствовал себя узником, к нему даже были приставлены два охранника, которые везде его сопровождали и очень раздражали. К тому же Петра Леонидовича особенно огорчало, что он не мог напрямую открыто общаться с Резерфордом, ведь он знал, что все письма обязательно прочитываются.
Вскоре начались разговоры о том, что Мондовскую лабораторию можно было бы продать России. Конечно, это все было возможно только благодаря Резерфорду. Он имел громадное, колоссальное влияние в Англии как великий ученый. И он взялся за это дело. Он писал, что лаборатория не может быть без Капицы, а Капица не может быть без лаборатории, поэтому их надо объединить.
Тогда и я начала думать, что надо переезжать. Не очень было ясно, как поступить с детьми. Петр Леонидович ведь все время находился на острие ножа, и мы не знали, не были уверены до самого конца – вернусь я с детьми, или я вернусь, а дети останутся в Англии. Мне тогда очень помог Вебстер. Он вместе со мной ездил по разным закрытым учебным заведениям либерально нового толка, где дети воспитывались очень свободно и интересно. Мы хорошо понимали, что Петр Леонидович должен быть совершенно свободен в своих действиях: страх за семью, детей не должен мешать ему в принятии решений. Но под конец все-таки остановились на том, что надо брать детей с собой в Россию.
Перед тем как переезжать окончательно, я поехала в Москву на короткий срок, чтобы подготовить все к переезду с детьми. И тут произошел забавный случай, который при всей своей забавности показывает, как несвободен был тогда Петр Леонидович. Я ехала на поезде, и он захотел меня встретить на границе в Негорелом. Отпустить Петра Леонидовича одного не решились, и он поехал со своим заместителем Л. А. Ольбертом, который был приставлен к нему. Когда я приехала в Негорелое, то встретили меня они оба. Я появилась – такая фифочка заграничная, в шляпке, на высоких каблуках. Ольберт и решил, что я – дамочка. И вот, когда мы ехали в поезде назад в Москву в купе, я спросила, зачем он, собственно, приехал с Петром Леонидовичем. Ольберт ответил, что они боялись, что Петр Леонидович перебежит через границу. А я его спрашиваю: «Ну что бы вы сделали, если б он побежал?» – «Я бы в него стрелял». – «Как стреляли?» – «У меня револьвер есть». Он вынимает револьвер и мне показывает. Я ему говорю: «Да это не настоящий…» Ольберт мне револьвер протягивает, я его выхватываю у него из рук и говорю: «Теперь я его вам не отдам, а выброшу в окно». Ольберт был в ужасе. Он никак не ожидал от меня, «дамочки», таких решительных действий. А вдруг я и вправду выброшу револьвер или, чего доброго, стрелять начну. Слава Богу, это была уже ранняя осень, и окошко в купе было закрыто, а то бы я, без всякого сомнения, вышвырнула револьвер. Меня очень раздражало и выводило из себя обращение с Петром Леонидовичем, недоверие к нему. Через некоторое время Петр Леонидович сказал примирительным тоном: «Ну, уж отдай ему его игрушку». После этого случая Ольберт меня зауважал и очень боялся. Он никогда не знал, что еще эта дамочка сделает.
После возвращения в Англию я развила большую энергию, занималась и домом, и лабораторией. Вместе с Кокрофтом мы следили, чтобы все было как надо упаковано и отправлено. Из дома нашего все, что возможно, мы перевезли в Россию, а сам дом сдали.
Глазами матери
(Е. Капица)
Рассказывая мне о своей жизни, Анна Алексеевна как-то с грустью заметила: «Мама меня страстно любила, но я оценила это много позже и поэтому, вероятно, доставляла ей часто если не горе, то боль. Но я была совершенно самостоятельна в своих вкусах, своих связях, дружбе и вообще в жизни. Я маму очень любила, но близости, которой ей бы хотелось, у нас не было…» В последние годы мне довелось много времени проводить с Анной Алексеевной, записывать на магнитофон ее воспоминания, расспрашивать о прожитом. После смерти Петра Леонидовича сам характер ее жизни круто переменился – появилась возможность распоряжаться собой по собственному усмотрению, она ведь, что ни говори, сознательно, добровольно, с радостью отдала всю себя, всю свою жизнь служению Капице. Анна Алексеевна признавалась мне, что, наверное, была не очень хорошей матерью, ведь и интересами своих сыновей она всегда жертвовала в пользу Петра Леонидовича, говорила, что, возможно, сыновья обижались на нее за это. Теперь она часто бывала одна и, как мне казалось, никогда не тяготилась своим одиночеством. Очень неожиданно для меня она однажды вдруг сказала: «Я хорошо поняла теперь, что «Дни человека, как трава…», процитировав 102 псалом. Анну Алексеевну трудно назвать религиозной, но в ее спальне стоял старинный складень, и я помню, что, приходя к нам в Страстную седмицу, она всегда отмечала: «Сегодня Великий четверг».
После кончины Анны Алексеевны, разбирая ее архив, я наткнулась на огромное количество писем к ней ее матери – Елизаветы Дмитриевны Крыловой. И мне показалось, что они проливают какой-то абсолютно новый свет на личность Анны Алексеевны. К сожалению, эта переписка носит односторонний характер – все письма самой Анны Алексеевны остались в Париже, и их судьба нам не известна. Сохранились только несколько писем того времени, адресованных Ольге Иеронимовне (свекрови Анны Алексеевны). Но они лишь частично восполняют этот пробел…
«30 апреля 1927 г., Париж
Дорогой Анечек,
Со всех сторон пишут и поздравляют тебя. <…> Говорила по телефону с Отцом Алексеем, он говорил с Тихоном Александровичем (Аметистовым. – Е. К.) и тот сказал, что обвенчаться можно, если у тебя есть нансеновский паспорт. <…> Я надеюсь, что вы ничего не будете иметь против этого, и тогда Отец Алексей повенчает вас у себя запросто. Я очень, очень буду спокойна тогда. Напиши свои предположения, когда вернетесь. Венчаться нельзя только во вторник и в четверг. <…> Я направила вам телеграфом телеграмму от Резерфорда и письма в общем конверте, там же поздравительная телеграмма от Чадвика…»
«2 мая 1927 г., Париж
Дорогая моя девочка, как я рада была получить от тебя, что вам хорошо. Я очень хотела знать о вас и, конечно, волнуюсь, отчего, сама не знаю. Я вас очень, очень люблю, вы у меня слились в одно, а потому Петя как-то вошел весь в мое сердце, и я его так же нежно люблю, как и тебя. Благодарю Бога, что так случилось, ведь могло быть иначе. Рада, что ты пишешь, что будете венчаться у Отца Алексея. Он вчера приходил вечером и спрашивал, когда назначим свадьбу, но я не могла сказать, если хотите, назначим в пятницу в 5 часов. Этот час удобен, п.ч. никого нет рядом в ресторане. Он сказал, что Тихон Александрович, когда узнал о свадьбе и обо мне, то сказал, что для меня все можно, но ведь он не видел бумаг, т. е. нансеновского сертификата. <…> Отец Алексей спросил: “Будут ли говеть?” Я сказала – не хотят. “Да, ведь Аня мне говорила, что она язычник”. Смеется. “Все придет в свое время”,– говорит. Я сказала, что никого не будет, что хора не надо и т. д., все как вы хотите. <…>