не пил, а тут вдруг взял и напился…
(Идет с Наташей в глубину комнаты.)
Чебутыкин входит; не шатаясь, как трезвый, проходит по комнате, останавливается, смотрит, потом подходит к рукомойнику и начинает мыть руки.
Чебутыкин (угрюмо). Черт бы всех побрал… подрал… Думают, я доктор, умею лечить всякие болезни, а я не знаю решительно ничего, все позабыл, что знал, ничего не помню, решительно ничего.
Ольга и Наташа, незаметно для него, уходят.
Черт бы побрал. B прошлую среду лечил на Засыпи женщину — умерла, и я виноват, что она умерла. Да… Кое-что знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего… B голове пусто, на душе холодно. Может быть, я и не человек, а только делаю вид, что у меня руки и ноги… и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю. (Плачет.) О, если бы не существовать! (Перестает плакать, угрюмо.) Черт знает… Третьего дня разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость! И та женщина, что уморил в среду, вспомнилась… и все вспомнилось, и стало на душе криво, гадко, мерзко… пошел, запил…
Ирина, Вершинин и Тузенбах входят; на Тузенбахе штатское платье, новое и модное.
Ирина. Здесь посидим. Сюда никто не войдет.
Вершинин. Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы! (Потирает от удовольствия руки.) Золотой народ! Ах, что за молодцы!
Кулыгин (подходя к ним). Который час, господа?
Тузенбах. Уже четвертый час. Светает.
Ирина. Все сидят в зале, никто не уходит. И ваш этот Соленый сидит… (Чебутыкину.) Вы бы, доктор, шли спать.
Чебутыкин. Ничего-с… Благодарю-с. (Причесывает бороду.)
Кулыгин (смеется). Назюзюкался, Иван Романыч! (Хлопает по плечу.) Молодец! In vino veritas[45], говорили древние.
Тузенбах. Меня всё просят устроить концерт в пользу погорельцев.
Ирина. Ну, кто там…
Тузенбах. Можно бы устроить, если захотеть. Марья Сергеевна, например, играет на рояле чудесно.
Кулыгин. Чудесно играет!
Ирина. Она уже забыла. Три года не играла… или четыре.
Тузенбах. Здесь в городе решительно никто не понимает музыки, ни одна душа, но я, я понимаю и честным словом уверяю вас, Марья Сергеевна играет великолепно, почти талантливо.
Кулыгин. Вы правы, барон. Я ее очень люблю, Машу. Она славная.
Тузенбах. Уметь играть так роскошно и в то же время сознавать, что тебя никто, никто не понимает!
Кулыгин (вздыхает). Да… Но прилично ли ей участвовать в концерте?
Пауза.
Я ведь, господа, ничего не знаю. Может быть, это и хорошо будет. Должен признаться, наш директор хороший человек, даже очень хороший, умнейший, но у него такие взгляды… Конечно, не его дело, но все-таки, если хотите, то я, пожалуй, поговорю с ним.
Чебутыкин берет в руки фарфоровые часы и рассматривает их.
Вершинин. На пожаре я загрязнился весь, ни на что не похож.
Пауза.
Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие — будто в Читу.
Тузенбах. Я тоже слышал. Что ж? Город тогда совсем опустеет.
Ирина. И мы уедем!
Чебутыкин (роняет часы, которые разбиваются). Вдребезги!
Пауза; все огорчены и сконфужены.
Кулыгин (подбирает осколки). Разбить такую дорогую вещь — ах, Иван Романыч, Иван Романыч! Ноль с минусом вам за поведение!
Ирина. Это часы покойной мамы.
Чебутыкин. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает. (У двери.) Что смотрите? У Наташи романчик с Протопоповым, а вы не видите… Вы вот сидите тут и ничего не видите, а у Наташи романчик с Протопоповым… (Поет.) Не угодно ль этот финик вам принять… (Уходит.)
Вершинин. Да… (Смеется.) Как все это в сущности странно!
Пауза.
Когда начался пожар, я побежал скорей домой; подхожу, смотрю — дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои две девочки стоят у порога в одном белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади, собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их, бегу и все думаю одно: что им придется пережить еще на этом свете!
Набат; пауза.
Прихожу сюда, а мать здесь, кричит, сердится.
Маша входит с подушкой и садится на диван.
И когда мои девочки стояли у порога в одном белье, босые, и улица была красной от огня, был страшный шум, то я подумал, что нечто похожее происходило много лет назад, когда набегал неожиданно враг, грабил, зажигал… Между тем, в сущности, какая разница между тем, что есть и что было! А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь также будут смотреть и со страхом, и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным. О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь! (Смеется.) Простите, я опять зафилософствовался. Позвольте продолжать, господа. Мне ужасно хочется философствовать, такое у меня теперь настроение.
Пауза.
Точно спят все. Так я говорю: какая это будет жизнь! Вы можете себе только представить… Вот таких, как вы, в городе теперь только три, в следующих поколениях — больше, все больше и больше, и придет время, когда все изменится по-вашему, жить будут по-вашему, а потом и вы устареете, народятся люди, которые будут лучше вас… (Смеется.) Сегодня у меня какое-то особенное настроение. Хочется жить чертовски… (Поет.) Любви все возрасты покорны, ее порывы благотворны… (Смеется.)
Маша. Трам-там-там…
Вершинин. Трам-там…
Маша. Тра-ра-ра?
Вершинин. Тра-та-та. (Смеется.)
Входит Федотик.
Федотик (танцует). Погорел, погорел! Весь дочиста!
Смех.
Ирина. Что ж за шутки. Все сгорело?
Федотик (смеется). Все дочиста. Ничего не осталось. И гитара сгорела, и фотография сгорела, и все мои письма… И хотел подарить вам записную книжечку — тоже сгорела.
Входит Соленый.
Ирина. Нет, пожалуйста, уходите, Василий Васильич. Сюда нельзя.
Соленый. Почему же это барону можно, а мне нельзя?
Вершинин. Надо уходить, в самом деле. Как пожар?
Соленый. Говорят, стихает. Нет, мне положительно странно, почему это барону можно, а мне нельзя? (Вынимает флакон с духами и прыскается.)
Вершинин. Трам-там-там.
Маша. Трам-там.
Вершинин (смеется, Соленому).