Рейтинговые книги
Читем онлайн Человек за письменным столом - Лидия Гинзбург

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 127 128 129 130 131 132 133 134 135 ... 137

Абсолютная несвобода психологически может предстать человеку как новое для него качество общественного бытия или, напротив того, как дальнейшее развитие привычных тягот и бедствий. В узнаваемости бедствий — сила и слабость противоиндивидуалистических структур.

Вот человек, воспитанный гедонистическими иллюзиями и закамуфлированными формами принуждения. То, что ему приказывают, запрещают, урезывают и нормируют его жизненные блага, — это все для него экзотика, новое качество, рожденное потрясающей ситуацией, требующей подъема всех душевных и физических сил. Ему даже кажется, что у него спросили согласия, и потому свои действия он рассматривает как поступок. А у поступков есть своя психологическая атмосфера — гордости и тщеславия, самоотверженности и страсти.

А вот те, для кого во всем этом нет принципиально нового. Одни реагируют попытками уклониться. Другие — великой стойкостью. Иногда сначала — попытками уклониться, а потом стойкостью. Как бы то ни было, для них это очередная фаза в давнишних отношениях с Левиафаном. Так — именем воспетого в книге Иова могучего чудовища — назвал Гоббс всесильное государство. У Левиафана разные бывают подопечные: единомыслящие, инакомыслящие, вовсе не мыслящие. Взаимоотношения складываются разные, в разных социальных и психологических формах. Возможно совпадение устремлений, сознательное или стихийное; возможно сопротивление, тоже как сознательное, так и стихийное. Особую, теоретически важную разновидность общественной психологии дает сочетание абсолютной власти с абсолютным эгоизмом подвластного ей человека. Они притерты друг к другу и в то же время друг для друга непроницаемы.

Здесь тоже много градаций — от позиции сноба, с его иллюзиями внутренней независимости, до состояния раба, самого эгоистического из всех состояний. Кто эгоистичнее вечного гребца, прикованного к трюму галеры? Всякое объективное содержание жизни отнято у него, и оставлено ему только его страдающее тело. Эгоизм рабов заслонен силою их страданий и ничтожностью их желаний и целей, но, в сущности, он безграничен.

Имманентный человек, отчужденный от абсолютов и всеобщих ценностей, как массовый, социально типический, существовал в разных обличиях, на разных ступенях общества. Сейчас буду говорить только об интеллигентском его обличив. Я имею в виду то сознание, которое в России завязалось в 1880-х годах, придя на смену народнической традиции. Оно дало не только присяжных позитивистов, но дало декадентов (опыт чистой культуры эгоизма), в конечном счете — символистов, с их романтической попыткой ухватить объективное субъективным, и многое последующее, с поправками и без поправок на объективный смысл.

Еще Блок очень проницательно и со знанием дела сближал столь разные, казалось бы, вещи, как позитивизм и декадентство. Блок понимал, что они сцеплены между собой субъективностью, агностицизмом. Сознание это являло парадокс: в качестве интеллигентского оно предназначено было вырабатывать ценности и идеалы, в качестве позитивистского и субъективного оно закрыло для себя те источники, откуда берутся ценности и идеалы.

После первой мировой войны западными интеллектуалами владела эстетика распада, отрицания жизни и проч. (потерянное поколение). У нас многие из этого слоя пошли сначала в попутчики, — чтобы оставить за собой возможность участия в общей жизни, но также и в силу исконной (от Герцена до Блока) русско-интеллигентской ненависти к старому миру. Попутчики говорили наивно и горделиво: «Вот это у вас хорошо, а уж это плохо; принимаем отсюда и до сих пор…» — и с ними обращались осторожно. Впоследствии бывшие попутчики кричали: «Гениально!» — ползая у ног, а их методически истребляли.

С четырнадцатого года началась эра великих опытов и испытаний. Жизненные позиции имманентного сознания непременно требовали хотя бы минимума материальных благ. Только при этом условии могла состояться философия, начинавшаяся фразой: А имеет ли жизнь смысл? У бедствующего эгоиста тотчас же находится если не смысл жизни, то интерес, цель, задача выжить. Но он теряет тогда свое убранство и остается страшно голым.

Среди войны (предельной несвободы) эгоистический человек набрел на странную, зыбкую свободу — в размытости границ между открытыми и скрытыми формами принуждения. Не все ли равно, что кто-то не воспользовался какими-то правами и благами, если результат один; и даже, чем больше было прав и благ, тем хуже результат. Кто же удачники и кто неудачники? Где карьеристы с учреждениями, в которых они делали карьеру? Вон стоят их разграбленные квартиры, а хозяева носятся по дорогам войны. Какая разница между напечатанными и ненапечатанными книгами — если нет уже ни авторов, ни читателей? И что нам до катастрофической развязки вековой драмы индивидуализма, когда некому и некогда думать об этом. У нас другие заботы.

Если первое испытание мировой войной вызвало у европейско-американских интеллектуалов резко индивидуалистическую реакцию, то второе могло только удостоверить ее несостоятельность. (Горе эгоистам и гедонистам! Нет в мире ничего более хрупкого и беззащитного.) Дважды и трижды превращенному в крошево поколению открывалась неизбывность социального зла и призрачность единичного сознания. Распадались одновременно два великих заблуждения, казалось бы противоположные, на самом деле имеющие общий источник в гуманизме XIX века.

Истребляемый, испытуемый катастрофами человек не в силах верить в красоту и абсолютную ценность единичной души. Гораздо естественнее ему испытывать отвращение к этой голой душе и горькую и тщетную жажду очищения во всеобщем, в некоей искомой системе связей — в религии? В экзистенциальном самопроектировании? В новой гражданственности?

Переживание общности есть — сознательное или бессознательное, сильное или слабое, возведенное в религиозный догмат или робеющее от собственной нелогичности. Это первичное свойство своей социальной структуры человек получает вместе со всеми знаковыми системами, составляющими его культурное сознание, вместе с языком (то есть мышлением) — как носителем общих значений. Человек принимает огромное содержание общего с тем, чтобы своей непрочной жизнью внести в него изменения, большие или малые; в конечном счете малые — по сравнению со всей этой толщей.

Вот почему переживание общего столь же действительно, как и скрещивающиеся с ним интенсивные — до зверства — вожделения эгоизма, скрещивающиеся в том же человеке (создать питательную среду для тех или для других — это дело социально-исторических ситуаций). Даже поступая эгоистически, человек склонен притом оценивать поступки — в особенности чужие, отчасти и свои — по нормам общего. Нормы общего, впрочем, далеко не всегда призывают к гуманизму — даже в своей официальной, камуфлирующей фразеологии. Самые жестокие и корыстные интересы коллектива тоже требуют от личности жертвы, даже тотальной (фашизм это продемонстрировал).

То общее представляется нам иллюзией, обманом, алогизмом, то — единичная личность. Вероятно, и то и другое в отдельности — иллюзия; а реальный наш опыт — это их взаимодействие.

Для западноевропейской мысли второй четверти века характерна история экзистенциалистов. Чистую личность в ее существовании, они поспешили нагрузить бременами сверхличного. Одни — религиозным оправданием жизни (когда бог, то оправдание заранее задано). Другие — этикой французского Сопротивления.

Камю написал превосходный роман «Посторонний», превосходный по классической ясности разговора о жизни[59]. Одновременно он написал философский комментарий к роману — «Миф о Сизифе», небольшой, но многословный (так же, как его «Взбунтовавшийся человек»), в котором концы не сходятся с концами.

Лучшее, что есть в этом трактате, — эпиграф из Пиндара: «O mon âme, n'aspir pas a la vie immortell, mais epuise le champ du possible[60]».

В «Постороннем» первооснова сознания — бессмыслие, шевелится хаос, непостижимость, наводящая ужас на заброшенного в нее человека. Дальше — чувственная оболочка доступной нам жизни. Первая ступень ее оправдания. На этом Камю и остановился в романе, а в трактате сделал отсюда логически неудавшийся ход к героическому утверждению бытия. Привело же к неудаче отрицание очевидного — той иерархии, той связной системы социальных ценностей, которая ложится на хаос непостижимого и на смутный чувственный опыт. Это вторая ступень оправдания жизни. Есть еще третья — абсолюты… Но это уже не про нас.

Без иерархии что можно возразить заявляющему: «Ну-ка, попробуйте доказать обязательность предъявляемых мне моральных требований». Главный аргумент тогда против практики эгоизма — ее хрупкость, ее неспособность защитить человека.

Что касается философии эгоизма и гедонизма, то она вопиюще не подходит к нашему времени. Для этого было нужно что-то совсем другое — наивность рабовладельческого общества? Абстрактность просветителей? Прекраснодушие утопистов или сытость эстетов?

1 ... 127 128 129 130 131 132 133 134 135 ... 137
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Человек за письменным столом - Лидия Гинзбург бесплатно.
Похожие на Человек за письменным столом - Лидия Гинзбург книги

Оставить комментарий