сущности, все вещи возвращаются к своей причине, совершая круговое движение[131].
Причина эта – согласно неоплатоникам – извечное Единое и Благо, пребывающее в нем. Душа в своих метаниях находит себя как отражение Единого, и её гармония зиждется на тонкой красоте игры противоположностей. Игра противоположностей здесь – не подразумевает разодранности, разорванности, надрыва – нет, душа смеется словами Заратустры: «Горе имейте сердца ваши, братья мои, выше, выше. Но не забудьте и про ноги. Горе имейте и ноги ваши, добрые плясуны, а еще лучше: станьте-ка также и на голову»[132].
И хотя Душа всегда танцует на грани, её танец безгранично легок и свободен, ибо она есть само творчество, не ограниченное ничем – только возможностями Ума, которому она дарит истинную жизнь. В человеке душа является именно в легкости бытия, в его стремительно-свежей, юной, манящей и ничем неограниченной прозрачности. В такой душевной чистоте и прозрачности ясно блистает Ум и то угасает, то вновь сияет Единое.
Неоплатоническое миросозерцание, несмотря на чрезвычайную одухотворенную строгость, может показаться парадоксальным квази-христианскому европейскому сознанию, проникнутому дихотомичностью и с трудом улавливающему диалектичность.
Несмотря на строгую иеарархию уровней бытия (Единое, безусловно, выше Ума, а Ум – Души, Душа – материи), все эти категории, в сущности, проистекают из одного источника, а потому являются сущностно взаимосвязанными и взаимопронизывающими.
Таким образом, хотя мы и мыслим Ум отдельным от Души, в сущности, это лишь два момента одного непрерывного диалектического процесса становления. И этот процесс, в конце концов, приводит нас на самый низший уровень – уровень материальных тел. Дихотомически настроенному человеку (мыслящему Душу безусловно отделенной от Ума) эти категории представляются двумя совершенно раздельными силами, создающими дуалистическую неснимаемую напряженность. А не снимается она именно из-за непоследовательности мысли: как Ум, так и Душа выводятся из Единого, являются его эманациями. Душа является лишь моментом становления, жизни внутри Ума. Однако появляясь на более низком уровне Иного (в материальном теле), человек продвигается в обратную сторону – к Душе и Уму. И продвигается тем же способом, каким была совершена эманация: не посредством отрицания и исключения низшего, а посредством включения и охватывания (так, Единое производит Ум, само входя в него).
Однако парадоксальность остается, даже когда мы последовательно проводим диалектику. Ведь если мы прослеживаем нисходящую линию (от Единого к Душе), то получается, что Душа и тем более материальный мир, её творение – лишь моменты в Едином. Когда же идем от обратного – от материального мира, то выходит, что Единое – внутренний, сокровенный момент материальной вещи.
Стоит попытаться устранить или хотя бы посягнуть на одно звено этой цепи – и вся цепь рухнет. В этом красота античного взгляда на мир: все в Космосе на своем месте и ничего лишнего не существует. Впрочем, подобные представления характерны для любой традиции, в которой просвечивает вечная мудрость.
Не об этом ли забыло позднеевропейское сознание, столь жадно попирающее и пожирающее свои истоки в нигилизме и постструктуралистических оргиях, обожествляющих бессмыслие? Однако уже у Деррида, этого прекраснодушного певца вездесущего слова, мы снова слышим Голос. Мы замечаем, что само движение европейской мысли, выросшей из античной, сохраняет привычную грекам форму мышления: мы, как и всякое бытие, вернулись к своим истокам, к своей причине, завершив ещё один круг.
Века разорванности, истерзанности, пустоты и фаустовского томления по Единому и Душе завершились оглушительной пустотой и величием двадцатого века. Европейский Ум познал сам себя и теперь пожирает свой змеевидный хвост, рассыпаясь в тысячах тончайших оттенков смыслов, синкретизме и интегральности, множественности логик и мета-парадигмальности. И хотя он познал ещё лишь маленький осколок Бытия, он познал сам себя в должной мере. Он познал то, как он видит Душу и то, как он видит Единое, в конце концов, уничтожив и заглушив Бога и вечную гармоничность душевной стихии гулкой дробью различия и различания.
Теперь зазвучали другие ноты, ноты Иного Уму – ноты Души. Какая-то полузабытая еврейская мелодия веры как доверия, эмуны[133] – безграничного доверия к Единому Богу в противовес европейской вере-достоверности, pistis, основанной на вере в истинность некого факта – скажем, воскресения Христа. Душа живет в этой безграничности веры в Единое, в безграничном доверии миру, себе, другому. Она жаждет смешать все в себе, как в алхимическом сосуде – и даже если что-то взорвется, она не будет тосковать – ибо как вечная жизнь может бояться физической смерти? Для Души весь мир – лишь прекрасное отражение Единого и Ума, где созидание и разрушение в вечном природном ритме сменяют друг друга, ничего не уничтожая, ибо уничтожено может быть только рождённое, а Душа в своей мудрости знает, что вечная жизнь – это просветлённая Единым материя.
Душа примиряет и углубляет: несмотря на её видимую подвижность, она глубока, проста и совершенно ясна, как безоблачное небо. Она повсюду и не чурается ничего: смеется дурным шуткам Ума, бросается в сомнительные авантюры, раскаивается и верит, доверяет всему одним растерянным жестом, преображая то, что Ум, сообразуясь с Единым, называет «трагическим» в наполненную жизнью возможность смысла.
Душа радуется ветрам и бурям, её восхищает любое движение, любой ветер, более быстрый, чем она сама: ибо в движении Ума и самого Единого кроется ее вечность. И пускай кого-то удивляет радость во время бури, но в этом парадоксальная суть Души – она не ведает формальной этики, ей ведома только жажда творческого движения, к которому побуждает её Ум, сплетенная с жаждой гармонии и пламенной любовью к бытию.
Голос, едва слышно начинающий звучать ныне – голос Души в её собственной сути, Души не расчлененной Умом, но и не раздробленной миром форм. Вырвавшись из-под строгого надзора Ума, пронизанного своим собственным логосом и переносящим этот логос на все Иное, Душа слегка опьянена вновь обретенной свободой, опошляясь и растрачиваясь в гедонистическом восторге перед формой.
Юно-мудрый голос Души пока ещё звучит совсем тихо, ибо Душа в человеке ещё не знает сама себя. Её знал и лелеял Ум, а до того – Непостижимый Бог. Лишь они знают, какой ей стать. Иногда просыпаются отголоски вечной птицы-странницы и в человеческих ограниченных душах, и в них Руах[134] обнаруживает свою неразрушимую сущность, свивающую все логосы мира и логики мира в единую песню:
Я как весна. Цвету из самой смерти.
Из-за беспечных глаз не увидать
Давно когда-то прожитых столетий,
Сплетений вновь задуманных миров…
Я ухожу и снова возвращаюсь,
Твореньем наполняю пустоту.
И каждый