Люди требовались везде. Рабочие становились машинистками, курьерами, делопроизводителями, курьеры — начальниками отделений. Подполковник Муравьев стал командующим армией, а прапорщик Дыбенко — главнокомандующим. Новая власть не брезговала никем. Любой человек, изъявивший желание с ней сотрудничать, мог рассчитывать не просто на понимание, но и на очень хорошую карьеру.
В этом смысле показательны две истории. Одна из них принадлежит всё тому же Малькову и произошла 31 октября, сразу же после разгрома Краснова.
«Когда я направлялся в комендатуру, меня окликнул Манаенко.
— Павел, тут к тебе один твой дружок пришел, в комендатуре дожидается! — Манаенко подмигнул и хитро улыбнулся.
Что ещё за „дружок“? Открыл дверь комендатуры, глянул — батюшки вы мои светы! Вот так гость! Вытянулся нарочно у порога и рявкнул не своим голосом:
— Здравия желаю, ваше благородие!
Передо мной сидел не кто иной, как бывший командир крейсера „Диана“ капитан первого ранга Иванов 7-й, Модест Васильевич[276]. Только в каком виде? От блестящего флотского офицера не осталось и следа. Вместо белоснежной фуражки на его голове красовалась грязная драная папаха; вместо расшитого золотом морского мундира на плечах болталась серая, затасканная, местами изодранная в клочья солдатская шинель.
Злобы против капитана я никогда не имел, наоборот, всегда относился к нему с уважением. Человек он был неглупый, прямой и к нашему брату, матросу, относился неплохо. Навсегда запомнилось его поведение во время восстания на „Гангуте“, когда он не допустил участия команды „Дианы“ в карательной экспедиции против мятежного крейсера. Запомнилось и его поведение во время волынки у нас на „Диане“, чуть не вылившейся в бунт. Ведь все это сошло тогда нам с рук, никто из матросов не пострадал, хотя кое-кто из офицеров и хотел разделаться с зачинщиками.
Да, Модеста Васильевича Иванова матросы знали хорошо, уважали его, верили ему. Недаром в Октябрьские дни, когда встал вопрос о составе коллегии по морским делам, мы — Ховрин, я, другие матросы — рекомендовали капитана первого ранга Иванова. И вот Модест Васильевич, мой бывший командир, здесь, в Смольном. Но в каком виде? Что за маскарад?
— Что, братец, уставился? Трудно узнать капитана первого ранга? — произнёс Модест Васильевич с горькой улыбкой.
Из его рассказа я узнал, что еще в момент Октябрьского восстания Иванов заявил некоторым офицерам, предложившим ему принять участие в борьбе против большевиков, что против своего народа, против России не пойдет. Его тут же окрестили „большевиком“ и пригрозили расправой.
Сразу после восстания он уехал в Царское Село, где жила его семья: собраться с мыслями, как он объяснил. Там, в Царском Селе, на его дачу напали красновцы, все разграбили, сам еле живой ушел. Спасибо, бывший вестовой помог достать эту шинелишку.
— Зато теперь во всём разобрался! — закончил свой печальный рассказ бывший командир „Дианы“.
Я взволнованно пожал руку капитану первого ранга и отправился разыскивать Подвойского, чтобы рассказать ему всю эту историю. А через день или два, 4 ноября 1917 года, я прочитал подписанное Лениным постановление Совнаркома: „Назначить капитана первого ранга Модеста Иванова товарищем морского министра с исполнением обязанностей председателя Верховной Коллегии Морского Министерства“».
Другую историю рассказал ещё более интересный человек — некто Владимир Георгиевич Орлов, бывший судебный следователь в Польше, занимавшийся особо важными политическими преступлениями. В 1917 году по поручению командования Добровольческой армии он работал в Петроградской следственной комиссии в качестве тайного агента белогвардейцев. И вот какая у него тогда вышла встреча…
«Однажды, когда я в следственной комнате суда допрашивал одного матроса, меня заставил вдруг насторожиться, казалось бы, совсем незначительный факт. Я заметил, что в суд вошли трое мужчин в шинелях. Собственно, то, что они были в шинелях, неудивительно, я и сам ходил в шинели и сапогах, носил бороду и очки в металлической оправе. А насторожило меня то, что на протяжении всего допроса один из этих троих пристально смотрел на меня.
Вдруг ко мне подошел служитель суда и сказал: „Пожалуйста, заканчивайте допрос. Здесь председатель ВЧК Дзержинский. Он хочет поговорить с вами“.
Я был удивлён. Что нужно этому совершенно незнакомому мне человеку? Матроса увели, и человек, который так пристально наблюдал за мной, медленно подошел, по-прежнему не сводя с меня глаз. Я побледнел. Где я видел это лицо раньше?»
Орлов тут же вспомнил, где видел этого человека. Во время работы в Варшаве он в течение восьми месяцев вел следствие по его делу, в результате которого Дзержинского отправили на каторгу. Нетрудно догадаться, какие чувства испытывал Орлов.
«Перед моим мысленным взором возникла виселица, и я понял, что со мной покончено. Все это промелькнуло перед моим затуманенным взором за считанные секунды…
— Вы Орлов? — спокойно спросил меня самый могущественный человек Советской России. Выражение его лица при этом нисколько не изменилось.
— Да, я Орлов.
Дзержинский протянул мне руку:
— Это очень хорошо, Орлов, что вы сейчас на нашей стороне. Нам нужны такие квалифицированные юристы, как вы. Если вам когда-нибудь что-то понадобится, обращайтесь прямо ко мне в Москву. А сейчас прошу извинить меня, я очень спешу. Я только хотел убедиться, что я не ошибся. До свидания.
Месяц спустя мне действительно пришлось поехать в Москву. Я приехал в пять часов вечера… и попытался снять номер в гостинице. В одиннадцать часов вечера я понял, что мои попытки тщетны, и, наконец, решил обратиться к Дзержинскому и попросить его найти для меня номер в гостинице. Удивительно, но на мой звонок он откликнулся сразу же.
Моё служебное удостоверение открыло мне двери в ЧК. Дзержинский сидел в своем кабинете и пил чай из оловянной кружки. Рядом стояла тарелка и лежала оловянная ложка. Он только что закончил ужинать.
Я снова обратился к нему с просьбой найти мне жилье на три дня, поскольку я участвовал в расследовании, связанном с банковскими делами.
— Шесть часов пытался найти комнату, — сказал я ему, — но в Москве это, наверное, чрезвычайно трудно…
Из жилетного кармана он вытащил ключ и протянул его мне со словами:
— Это ключ от моего номера в гостинице „Националь“. Вы можете жить там, сколько хотите, а я постоянно живу здесь. — И он указал на угол комнаты, где за складной ширмой стояла походная кровать, а на вешалке висели какие-то вещи и кожаные бриджи. Я поблагодарил его за помощь и пошел в гостиницу…
Мой знакомец по Варшавской крепости не рассказал ни одной живой душе о том, что когда-то я был царским следователем…»
…А вот это совсем не факт! Судя по тому, как спокойно повел себя Дзержинский, обнаружив в недрах советских правоохранительных органов бывшего царского контрразведчика, этот случай не был чем-то исключительным. По крайней мере, это объясняет, почему ВЧК, едва появившись на свет, сразу стала работать так высокопрофессионально. Другое дело, что об этом вовсе не обязательно было писать в газетах и кричать на съездах РКП(б).
* * *
Но грамотных кадров было крайне мало. А как в целом работали большевистские властные структуры — лучше было, наверное, и не смотреть. Все лучшее отдавалось армии и жизненно важным наркоматам, а на периферии царило такое… Мы ещё не раз вернёмся к рассказам Соломона — как эмигрант, он пристрастен… но в целом та галерея совершенно фантастической мрази, которая предстает перед читателем этих воспоминаний, не кажется невероятной. Там, где он находился, так и должно было быть.
К мрази мы ещё вернемся — как к той точке, с которой стартовала кадровая работа в СССР, — а пока опишем, как работали люди честные и порядочные, но выдвинутые все по тому же принципу: партия велела — значит надо, товарищ…
Итак, не то в конце июня, не то в начале июля Соломон приехал в Берлин в качестве секретаря советского полпредства[277]. То, что эта организация мало походила на посольство, ясно и так, и в книге масса замечательных описаний. Но больше всего впечатляет затяжная война, которую Соломон вел с кассиром полпредства.
«Особенно долго мы оставались в помещении кассы, разговаривая с кассиром, товарищем Сайрио… Маленького роста, неуклюже сложенный, к тому же еще и хромой, латыш, с совершенно неинтеллигентным выражением лица, полным упрямства и тупости, он производил крайне неприятное, вернее, тяжелое впечатление. Несколько вопросов, заданных ему о порядке ведения им кассы, показали мне, что человек этот не имеет ни малейшего представления о том, что такое кассир какого бы то ни было общественного или казенного учреждения. Правда, это был безусловно честный человек (говорю это на основании уже дальнейшего знакомства с ним), но совершенно не понимавший и, по тупости своей, так и не смогший понять своих общественных обязанностей и считавший, что раз он не ворует, то никто не должен и не имеет права его контролировать.