61
Все эти мои воздвижения преград и оберегов никак не помогали. Крижанич все время был при мне. Или я при нем. Я иду вдоль речки Курдюмки к Иртышу. И он семенит рядом. Или, издеваясь над спутником, движет ноги противным ему журавлиным шагом. Я ведь не мог знать, каким он был. Маленьким. Даже карликом. Или долговязым. Тощим. Пухлым. Бочкой. Лысым. Жгучим сердцеедом. При проходе которого по бревнам-вымосткам млели у окошек тобольские красавицы (или они крестились в ужасе). Я этого не знал. Я почти ничего не знал о Юрии (позже в своих письмах ко мне загребские ученые называли его Юраем) Крижаниче. Знал лишь, что, проведя в Тобольске почти шестнадцать лет, он написал здесь (выстрадал или, напротив, облегчил себе жизнь) главные свои сочинения – политические думы, называемые разными издателями по-своему: «Разговоры о владетельстве», «Политика», «Беседа о правлении». Каждый раздел в этом сочинении почти самостоятелен – «О мудрости», «О крутом владанию» (исследован Иван Васильевич Грозный, «людодер»), «Об ширению господства» (ради каких пространств и целей России следует воевать), «О силе» (дела армейские), «О политических ересях и тайнах» и т. д. В Москве его советы слушать не захотели. В Тобольске он был намерен давать советы государям будущим (в том, что государи народам необходимы, Крижанич не сомневался). Его бы сочинения почитать молодому Петру. Но тот еще не родился. И позже бумаги Крижанича в руки Петра вряд ли попадали (а в типографиях оказались лишь в середине девятнадцатого века). А если б и попали, Петр Алексеевич наверняка не изменил бы свое отношение к иноземцам. Но некоторые советы Крижанича он мог бы и учесть. И теперь иные пассажи из политических дум Крижанича не лишним было бы почитать вслух перед заседаниями наших полунищих думских страдальцев, хотя бы и перед их дебатами о видах на урожай налогов. Однако Крижанич-советчик был куда слабее Крижанича-обличителя. Александр Николаевич Радищев со своими недоумениями по поводу несоответствий России идеалам выглядит в сравнении с Крижаничем деликатным автором. В студенческом кружке я нечто вякал против авантюриста (тогда – для меня) Крижанича не только из соображенией лояльности, но и потому, что он меня обидел. Русский народ (теперь-то понятно – из желания подвигнуть его к совершенству) он провел – мои юношеские слова – мордой по корявым настилам московских мостовых. При этом он не пожалел никого из «нас» (русские для него – «мы»), ни простолюдинов, ни властителей. Тишайше процветающего самодержца Алексея Михайловича в сочинении «О промысле», обращенном якобы к князю Репнину, «прозрачно» назвал тираном, притворяющимся милосердным, тот, мол, «под личиной милосердия мучит людей, сокрушает их и тем самым держит всех остальных в какомто паническом страхе так, что никто не может не считать свое положение безопасным ни на один час; все ждут с часу на час громового удара над собой». И ведь он наверняка понимал, что в государстве, с коим он был готов обвенчаться, его могли и повесить, и четвертовать, и сжечь, и сослать куда Макар телят не гонял, и усадить в яму. Не сожгли, не повесили, не препроводили в Пустозерск, а даже платили государевы семь с полтиной, и вроде бы он имел право находиться у государевых дел, у каких пристойно. Не сожгли и в яму не толкнули, потому как умник жил в Тобольске и своими советами и обличениями никому не докучал. А может быть, до Москвы и не дошел смысл выведенных в Тобольске слов: «Свобода есть единственный щит, которым подданные могут прикрывать себя против злобы чиновников, единственный способ, посредством которого может в государстве держаться правда. Никакие запрещения, никакие казни не в силах удержать чиновников от худых дел, а думных людей от алчных, разорительных для народа советов, если не будет свободы…» И еще одно предположение. И в Москве были умные люди, у каких удаленный за две тысячи с половиной верст чужой умник мог вызывать и уважение, а собственные скандалисты и грубияны оказывались им противны и в Пустозерске.
Страницей раньше я прогуливался вдоль речки Курдюки к Иртышу, и рядом со мной то ли семенил, то ли выворачивал ноги журавлиным шагом неугодных ему немцев, то есть юродствовал Юрий (Юрай) Крижанич. Мы прошли с ним мимо дивной Богоявленской церкви, которой не было при нем в Тобольске и которой нет (с тридцатых годов) в Тобольске при мне. Но на мгновение мы оказались втроем – я, Крижанич и Богоявленский храм (с редкой здесь московской шатровой колокольней, восстановить бы его, и с участием моих опять же рук). А в голове моей вертелись вопросы бессмысленные, ответов на них получить я не мог. Где жил Крижанич? В верхнем или нижнем городе? Корзинкин полагал, что под Паниным бугром, там селили ссыльных панов и немцев. На мой взгляд, вряд ли. Немцев он не терпел (по их делам в Словении и Хорватии), поляков не уважал – гонор фанфаронства и сластолюбие. И ссыльным он по бумагам не был. Уютнее было жить внизу. Там, кстати, стояли двор упомянутого мной строителя Кремля Ганки (Гаврилы) Тюнина с сыновьями и двор стрелецкого сотника Ульяна Ремезова, с домашней библиотекой, отметим, сына которого, будущего создателя «Чертежной книги Сибири», по преданию, Юрий Крижанич обучал приемам циркуля и линейки, снабжал полезными книгами (стало быть, завез с собой). Почетнее было бы жить на горе, но и неведомо теперь – уют или почет достался Крижаничу. «А одевался-то он во что?» – опять лезло в голову. Очень неприятны были Крижаничу русские одежды своей бесполезной роскошью и пестротой цветов. «…У нас на Руси один боярин тратит на свою одежду столько же, сколько у других стало на трех князей. Даже простолюдины обшивают себе рубахи золотом, чего в других местах не делают короли…» Крижанич предпочитал одежды черные и серые, без каменьев, без снурков и бисерных нашивок, но что он носил в Тобольске? Кафтаны, камзолы, епанчу? И кто ему их шил? Молчание в ответ…
Я уже сообщал, что заезжие люди называли Тобольск картинным. В Тобольске, особенно верхнем, да и на его взвозах, бывших сухих логах, Софийском, Никольском, Казачьем, что ни шаг, то новый вид, смена картин. Людьми сотворенных и природных (Иртыш, Тобол, лесные дали), одна живописнее другой. Именно в таком диковинном городе и мог осуществлять себя, удивляя и потешая людей, Конек-Горбунок. Вот стою я у Павлиньей башни и вбираю в себя Софию, колокольню, – Иртыш, а потом поворачиваюсь и вижу ломаные линии и вертикали нижнего города и говорю Крижаничу: «Диво-то какое!» Фу-ты! Во-первых, никакого Крижанича рядом нет. А во-вторых, очень может быть, Тобольск он ненавидел. Он хотя и собирал материалы по истории Сибири, вовсе не разделял стремление русских людей и их правителей прирастать восточными землями («Об ширении господства»). Не манило его и Варяжское море. Иное дело – море Черное и Крым. Вот география государственных мечтаний Крижанича. Пора уничтожить наглость и разбой татар. Крым богат, там превосходные пристани, там можно производить вино, хлеб, мясо, мед, годных к военному делу лошадей, каких мало на Руси. И еще одно убеждение-упование: «Если только от Бога суждено русскому народу когда-нибудь овладеть крымскою державою, то не без важных причин… мог бы преславный царь… перенести туда… царскую столицу…» Крижанича понять можно. И славянские народы живут не по дороге к Китаю, да и могли осточертеть южанину сибирские морозы. Но всегда ли мерз он в Тобольске? Может, где и отогревался? При впадении речки Шанталки в Иртыш, меж гор, у них за пазухой, в месте, надо полагать, уютном и теплом, была устроена архиерейская дача, и не исключено, что ученый муж получал приглашения для собеседований в здешнем вертограде с архиепископом Симеоном, впоследствии – с Корнилием.
Одинок в Тобольске был Крижанич, одинок. И безделье часто удручало его. «Я никому не нужен, – сокрушался он, – и никто не спрашивает дел рук моих, не требует от меня ни услуг, ни помощи, ни работы, питают меня, по царской милости, как будто какую скотину в хлеву…» Собеседниками его были прежде всего свои же мысли, требующие разрешения или выхода на бумажные листки, в надежде, что для кого-то они окажутся потребны и небесполезны. «А ведь ему, бедняге, – пришло мне однажды в голову, – пиво-то выпить было не с кем и негде…» Сейчас же я сообразил, что собственные сожаления переношу на Крижанича. Однако соображение мое нельзя было признать нелепым. В главном сочинении Крижанича мной прочитано: «Нигде нельзя выпить пива или вина, как только в царском кабаке. А там посуда такая, что сгодится в свиной хлев. Питье премерзкое и продается по бесовской цене». Совершенно понятная (чуть ли не написал – родственная) душа. И уже вовсе не призрак. В мои тобольские годы хороших пивных там тоже не было. При Крижаниче и квас был тут небесспорен, и в немытой посуде, а вино мужик разливал из братины, запустив туда пальцы. «Деньги мы прячем в рот», – не мог успокоиться Крижанич. Порой мне мерещилось: сейчас Крижанич вышмыгнет из-за Павлиньей башни и устыдит: «Рубли-то юбилейные ты, Василий, не во рту ли держишь?» В раздумьях о мыслителе и ученом всяческие квасы, монеты за щекой, пиво премерзкое следовало бы посчитать неуместными. Но тем же Крижаничем сказано: «Такова уж наша бренность, за что бы мы ни взялись, всюду впадаем в грех». Стало быть, не я один жил бренным, а и личности куда более достойные, не терявшие, на взгляд Н. И. Костомарова, и при всех невзгодах присутствие духа. Я же присутствие духа в Тобольске то и дело терял. «А с женщинами, – опять же подзуживал меня некто нагло любопытствующий, – что в Тобольске у него было с женщинами? И прежде, в его европейской молодости?» По горячему обличению содомских пороков и многим проявлениям (в словах) его интересов, для меня Крижанич был человеком нормальным. И жизнелюбом. Но какие бы я ни выстраивал фантазии по поводу возможных приключений Крижанича в Тобольске или пылких его историй в Загребе, Вене, Риме либо в сельском его далматинском отрочестве, ни одна из завес раздвинуться передо мной, понятно, не могла. А скорее всего я и тут принимался опрокидывать свою лирическую маяту на вполне возможно холодного к дамам автора политических дум.