Кюстин считал безволие, бездеятельность, разочарованность свойствами греховными, но не смог избавиться от них до конца жизни (см. его описание колебаний перед поездкой в Россию в письме четвертом и рассказ о собственной робости в письме семнадцатом). Свойства эти, наряду с незаживающей травмой следствием сомнительной репутации, — составляли основу его личности, которая позволила ему особенно обостренно воспринять некоторые аспекты российской действительности. Сочувственные тирады Кюстина об унижениях, которым подвергаются русские простолюдины, — не просто риторика; автор «России в 1839 году» знал, что такое быть отверженным, не по чужим рассказам. С другой стороны, восхищенные интонации, в каких Кюстин говорит о российском императоре, объясняются едва ли не в первую очередь страстным желанием обрести в его лице того «великого человека», который, в отличие от наследников Рене, умеет желать и действовать (Б. Парамонов, впрочем, не сомневается, что все дело тут в тяге французского гостя к красивому мужчине, каким, бесспорно, был Николай I).
Не менее важную роль в предыстории кюстиновского «отчета» о поездке в Россию сыграли его политические взгляды, сформировавшиеся еще в юности. Для Кюстина характерно своеобразное сочетание либерализма с аристократизмом и одновременно — некоторое отчуждение от обоих. В определенном смысле это можно считать данью семейной традиции: дед писателя генерал де Кюстин принадлежал к тому типу французских аристократов, которые из благородных побуждений пошли во время Революции служить новой власти и очень скоро погибли от ее руки (см. письмо второе); мать, Дельфина де Кюстин, потеряла в революционные годы свекра и мужа и едва не погибла сама (см. письмо третье), но, выйдя на свободу после термидорианского переворота, не захотела эмигрировать и осталась во Франции, правители которой и при Директории продолжали считать себя преемниками революционеров. Астольф рос в эпоху Империи, но воспитывался в уважении к Бурбонам, поэтому в феврале 1814 г., еще до падения Наполеона, отправился в Нанси, где находились сторонники графа д'Артуа, младшего брата Людовика XVIII; к роялистам он, однако, относился критически. «Нашу партию поддерживают такие болваны, что я краснею от стыда», — пишет он матери 10 апреля 1814 г., через десять дней после вступления в Париж союзных войск.[78] То же отчуждение от власти сохранилось у него и в эпоху Реставрации, когда роялисты пришли к власти. В начале ноября 1814 г. молодой дипломат Алексис де Ноай берет Астольфа с собою в Вену, где заседает знаменитый Венский конгресс — европейские монархи обсуждают судьбы посленаполеоновской Европы. Реакция Кюстина скептична: «Ярмарочный шарлатан намалевал на двери заманчивую вывеску, будящую любопытство досужих зевак. Все бросаются в его заведение, обнаруживают, что там нет ровно ничего интересного, но выйдя, говорят другим: „Ступайте туда, на это стоит посмотреть!“ Никто не желает признать себя обманутым, и честолюбие простофиль помогает шарлатану поймать на ту же удочку все больше и больше народу. <…> Вот в точности история конгресса, на нем никто ничего не делает, но он происходит за закрытыми дверями, а это много значит для тех, кого внутрь не пускают».[79] Многих аристократов возвращение Бурбонов на французский трон привело в состояние эйфории, Кюстин же сохраняет трезвость и сознает, насколько чужда Франции старинная династия: «Французы не помнят, кто такие Бурбоны, не знают, кто такой Monsieur <граф д'Артуа, будущий Карл X>, осведомляются, кем он приходится Людовику XVI, расспрашивают один другого о генеалогии наших принцев и говорят о них, как о картинах, разысканных в какой-нибудь заброшенной церкви».[80]
Кюстин вообще не был практикующим политиком; и в юности, и в зрелые годы он предпочитал оценивать тех или иных политических деятелей исходя прежде всего из нравственных критериев. «Политика мне либо скучна, либо страшна, — писал он Рахили Варнгаген 4 февраля 1831 г., - я ненавижу правительства, которые вынуждают весь свет работать на себя. Правительства кажутся мне неизбежным злом, неотвратимым следствием общественного состояния; по мне, лучшим будет то правительство, в работе которого принимает участие как можно меньшее число людей, — если, конечно, правительство это не убивает свободу. Я могу сказать об этом современном божестве то же, что вельможи у Лабрюйера говорят о дворе: оно не делает меня счастливым, но не позволяет мне быть счастливым без него. <…> Я ненавижу те лживые правительства, какие именуются представительными. Я желал бы жить в большом государстве с чистой монархией, ограниченной мягкостью европейских нравов, или в стране маленькой и чисто демократической. Да и это последнее не доставило бы мне много радости. Твердо я знаю лишь одно: нами управляют люди тщеславные и, по причине своей посредственности, лицемерные…».[81]
Если Кюстин испытывал недовольство властью в эпоху Реставрации, у него было еще меньше оснований быть довольным Июльской монархией. Эта монархия, конституционная и буржуазная, не устраивала его по многим причинам: он полагал, что она лжива, предает честь Франции (Луи Филипп отличался миролюбием и не желал ввязываться в войны) и, главное, отдает управление страной на откуп толпе, толпа же, был убежден Кюстин, «не способна хранить запас основополагающих идей, необходимых для жизни человеческого рода».[82] Споря (в постскриптуме к З-му письму «Испании при Фердинанде VII») с А. Токвилем, который в книге «Демократия в Америке» (1835) утверждал, что человеческое общество неотвратимо движется к абсолютной демократии, Кюстин отказался признать неотвратимость этого движения, неизбежность прощания человечества с абсолютизмом-режимом, в котором ему хотелось видеть залог порядка и спокойствия.
Примерно той же точки зрения придерживались французские легитимисты (сторонники свергнутой в июле 1830 г. старшей ветви Бурбонов). В споре с республиканцами и доктринерами (представителями правящей партии) они охотно ссылались на Россию. Ее пример, писали легитимистские публицисты, доказывает, как благодетельно влияет на жизнь и нравы страны абсолютная монархия. Начиная с XVIII века во французском сознании боролись два взгляда на Россию: одни мыслители смотрели на нее как на молодую динамичную нацию с просвещенным монархом (монархиней) на троне (французский исследователь А. Лортолари назвал это обольстительное действие екатерининской России на французских просветителей «русским миражом»), другие видели в ней средоточие разрушительного деспотизма, представляющего опасность для соседей, и страшились «крестового похода» против европейской цивилизации, который она вот-вот может предпринять.[83] «Царство порядка» или «империя кнута», идеал или кошмар — такой изображали Россию участники политических дискуссий 1830-х годов, печатавшиеся в тех газетах, из которых Кюстин, пусть даже не всегда осознанно, черпал свои представления. Его путешествие в Россию было задумано не только и не столько как поездка в экзотическую страну за острыми ощущениями. Это был своего рода идеологический эксперимент: Кюстин захотел убедиться своими глазами, способна ли русская абсолютная монархия оправдать надежды, которые возлагают на нее французские легитимисты. Кюстин очень надеялся, что Россия эти надежды оправдает, но изначальный скептицизм и нежелание обманываться мнимостями, декорациями взяли свое. Эксперимент окончился тем, что монархист вернулся из России противником абсолютной монархии и сторонником представительного правления как наименьшего из зол. Книга Кюстина — своего рода отчет об экзамене на соответствие легитимистскому идеалу, который маркиз устраивает России. Те внешние черты российской действительности, которые Кюстин увидел и описал, запечатлены в книгах и статьях едва ли не всех его предшественников и современников, также побывавших в России («параллельные» эти места мы по мере возможности отмечаем в комментариях). Не случайно нидерландский полковник Гагерн, посетивший Россию тем же летом 1839 г., писал отцу по прочтении книги Кюстина: «Я не нашел в нем < Кюстине> ничего нового, но встретил подтверждение моих собственных взглядов».[84] Однако ни один из предшественников Кюстина, авторов книг о России: ни аббат Шапп д'Отрош, ни водевилист Ансело, ни только что упомянутый полковник Гагерн, не говоря уже о дипломате Фабере или статистике Шницлере, — не снискали той шумной известности, какую завоевала «Россия в 1839 году», хотя у их сочинений есть немало достоинств.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});