— Это гражданская война, а на войне всегда льется кровь.
— Ладно, — посуровел Иосиф Виссарионович. — Возьмем то, что непосредственно касается нас. Разве Сталин имеет отношение к расстрелу царской семьи в восемнадцатом году, когда в мрачном подвале убивали детей, женщин? Нет, Сталин не имеет отношения к варварской акции в Екатеринбурге, к той неприглядной акции, которую до сих пор не простил нам западный мир, которая вызвала ответный террор — белый террор! Но я знаю, знаю, кто был зачинщиком и вдохновителем! — Он так стукнул трубкой по большой мраморной пепельнице, вытряхивая табак, что Берия вздрогнул, а я убоялся: не треснет ли трубка или пепельница.
Иосиф Виссарионович начал волноваться. Отвердело лицо, медленней, сдержанней стали движения.
— Кто послал на завод Михельсона эсерку Фанни Каплан стрелять в Ленина отравленными пулями? Разве это изуверство придумал и направлял я? Нет, дорогой Николай Алексеевич! Все это делали другие… Донское казачество искоренял не Сталин. И к величайшему голоду двадцать первого — двадцать второго годов Сталин никакого отношения не имел. А кто, входя со своей пехотой в украинские села, объявлял: если будет обнаружено оружие, расстреляем каждого десятого жителя. А оружие тогда, в гражданскую, было повсюду. И расстреливали каждого десятого, не щадя женщин и детей. Это не Сталин. Это так называемый борец за справедливость Иона Якир.
— Речь о более близких событиях.
— Не торопитесь, — жестом остановил меня Иосиф Виссарионович. — Дойдем и до них. Не будем смягчать, дорогой Николай Алексеевич: революция — дело крайне болезненное. Революция — это не лечение пилюлями, а решительная хирургическая операция без всякого наркоза. Операция в полевых условиях, во вражеском окружении, поспешная. А ваш покорный слуга — только один из хирургов… Вам знакома фамилия — Саенко?
— Это по ведомству Дзержинского? Чекист?
— Да, из харьковской чрезвычайной комиссии. Еще в девятнадцатом году у него в чека при пытках арестованным загоняли гвозди под ногти, выкалывали глаза. А мертвых выбрасывали в овраг за домом. Прямо из окна. Всех выбрасывали, потому что живыми от Саенко не уходили… Это что, тоже вина Сталина?! Нет! — ответил он сам себе. — Я узнал об этом гораздо позже. И не одобрил… А письма Владимира Галактионовича Короленко, посланные Луначарскому, читали?
— Да, изданные в Париже, если не ошибаюсь, в двадцать втором году.
— Знаете, что ни на одно из писем Луначарский так и не ответил? Уклонялся. А почему? Правду ведь писал Короленко, обвиняющую правду. О том, как чекисты расстреливали людей в административном порядке, без суда, как убивали прямо на улице, на глазах жителей, а собаки лизали вытекавшую кровь… Разве Сталин допускал когда-нибудь такое гнусное безобразие?! — резким движением он расстегнул ворот, едва не оторвав пуговицу. — Обязательная регистрация в ВЧК всех царских офицеров, их уничтожение или высылка, это что — Сталин?.. Никакого отношения! А вспомните, как Троцкий добивался, чтобы в нашей стране был сохранен военный коммунизм, ратовал за трудовые округа наравне с военными, чтобы рабочие и крестьяне трудились под надзором надсмотрщиков, словно рабы, обогащая правителей?! Добиться этого можно было только одним путем — подавив сопротивление всех недовольных.
— Слава Богу, такого не случилось.
— Считаете, что заслуга принадлежит господу Богу? — прищурился Сталин. — А может, тем, кто вел и ведет беспощадную войну с троцкистами?! Еще несколько фактов. В мае семнадцатого, при Временном правительстве, состоялся всероссийский сионистский конгресс, суть которого сводилась к тому, как сделать Россию большой провинцией для иудеев.
— Я слышал об этом, но не воспринял всерьез.
— Меня всегда поражала уступчивость, политическая наивность русской интеллигенции!.. — развел руками Иосиф Виссарионович. — А между тем в мае следующего года сионисты провели в Москве конгресс еврейских общин. Главный лозунг конгресса — да здравствует воинствующий сионизм! И в том же году, летом, с помощью председателя ВЦИКа Якова Мовшевича Свердлова сионисты протащили через Совнарком закон о смертной казни за антисемитизм. Удивительнейший закон. — Иосиф Виссарионович был теперь внешне спокоен, сдержан, размеренными мелкими шажками ходил от стены до стены. — С русским, с украинцем, с грузином, с азербайджанцем, со всеми другими вы можете поспорить, поругаться, даже подраться, лишь на иудея вы не можете возвысить голос, не имеете права ни в чем ему отказать. Только попробуйте поговорить круто, не принять на работу или на учебу — это основание, чтобы привлечь вас к судебной ответственности. Вплоть до расстрела. А ведь они даже не стояли у власти. Что бы они творили, если бы стояли?!
— Дело Сергея Есенина, — подсказал Берия.
— И это тоже. Сионисты привлекали к ответственности Сергея Есенина за «чрезмерное» воспевание России. И его друзей-поэтов Ивана Ерошина и Алексея Ганина.
— Ганин был приговорен к смертной казни и расстрелян в двадцать пятом году, — уточнил Берия.
— Принял мученический венец за стихи. А Бухарин тогда же начал печатать против Есенина свои оголтелые злые статьи.
— Но и вы, Иосиф Виссарионович, не очень жаловали Есенина?!
— Он хороший поэт, но слишком национальный поэт. Мы вынуждены бываем иногда идти на уступки в своих оценках. С классовых позиций, — уточнил он.
— А вот поговаривают: идеи и мысли Бухарина быстрее и без потерь помогли бы вести вперед государство.
— Бухарин, Бухашка, — поморщился Иосиф Виссарионович. — Не будьте же вы так доверчивы, Николай Алексеевич, научитесь отличать политических деятелей от болтунов.
— Но ведь Ленин высоко ценил его.
— Да, в определенное время. Бухарин и ему подобные политиканы полезны были в тот период, когда нужно было ломать, разрушать. А когда потребовалось создавать новое, претворять теорию в практику — какая польза от него и от таких, как он? Бухарин выдвигал одну теорию за другой, выступал то с одной, то с другой идеей, а через год признавал их ошибочность, открещивался от них. Хитрая лиса, которая держит нос по ветру, чтобы хоть каким-то образом держаться у власти. Домашние его так и называли — Лис. Кроме выдвижения спорных идей, он ни на что не способен и никому не нужен… Между прочим, в восемнадцатом году, когда Ленин настаивал на заключении Брестского мира, Бухарин требовал арестовать Владимира Ильича. Но кто мог гарантировать жизнь арестанта, да еще в то бурное время?! А! — резко махнул рукой Иосиф Виссарионович, будто отталкивая неприятное. — Что за кумир этот Бухашка! У него жена больная, а он сошелся с Эсфирью Гуревич. А потом с юной Лариной, дочерью троцкиста, который считал необходимым любой ценой загнать русский народ в лагеря труда. И Бухарин подхватил эту теорийку. А как загонять? Силой, ломая сопротивление?! Опять жестокость, опять кровь. И крови могло быть гораздо больше, чем сейчас. Делать революцию, добиваться победы одного класса над другим невозможно в белых перчатках.
— Да, — сказал я, — перчатки быстро изгваздаются. Однако сохранить при этом чистую совесть вполне возможно.
— Ми-и надеялись на Ягоду. Ми-и очень надеялись на Ежова, он казался вполне добросовестным человеком.
— И Берия кажется теперь вам таким?
— Уверен, что Лаврентий Павлович приложит все силы, чтобы исправить положение и выполнить поставленные перед ним задачи.
— Да, великий и мудрый!
— Помолчи, — брезгливо поморщился Сталин. И продолжал: — Борьба с внешними и внутренними врагами идет бескомпромиссная. Или они, или мы. Знаю, как будут судить обо мне в будущем. Как об Иване Грозном. Сначала обвинения. Но со временем потомки поймут и справедливо оценят нашу борьбу, нашу правоту. Вероятно, меня будут упрекать в твердости и бессердечии. Но ни один честный человек не сможет обвинить меня в личной заинтересованности.
— Блажен, кто верует!
— Тепло тому на свете?! — полувопросительно подхватил Иосиф Виссарионович. — Нет, мне как раз часто бывает очень неуютно и холодно. Мы закладываем фундамент будущего. Кто-то должен расчищать грязь, убирать завалы, прокладывать дорогу для тех, кто идет следом?! Эта неблагодарная работа выпала на нашу долю, мы не имеем права от нее отказываться и обязаны довести ее до конца.
— Вы не только веруете, но заражаете, увлекаете других, даже меня, не очень-то молодого человека.
— Спасибо за хорошие слова, Николай Алексеевич. Все больше людей шагает теперь в ногу с нами. Но немало еще таких, которые готовы бороться с нашими установками, которые терпеть не могут Сталина. «Восточный идол. Чингиз-хан с телефоном», — так соизволил выразиться обо мне гражданин Бухарин. А Каменев удивлялся наигранно: «Азиат, а гарема не имеет.» Впрочем, какой он к черту Каменев, этот Лев Борисович Розенфельд!.. Доудивлялись, голубчики! — Сталин сжал кулаки. — А на расправу-то жидковаты, — зло усмехнулся он. — Григорий Зиновьев поэта Гумилева Николая Степановича без колебаний и содроганий к стенке поставил. А когда самого на расстрел повели, так идти не смог, на карачки осел. Под руки его из камеры волокли… Вот Михаил Павлович Томский сам с собой догадался покончить. Человек был порядочный, за рубеж от трудностей не убегал… Так-то, дорогой Николай Алексеевич! Даже в те годы, когда мы были заодно, когда обращались по-дружески: Каменюга, Бухашка, Зин, Коба — даже тогда эти лицемеры между собой презрительно называли меня «шашлычником». Да, я не могу избавиться от акцента. Да, я не получил такого образования, какое получили некоторые из них. Но я всей душой люблю народ, чувствую себя представителем всех советских национальностей. А что знают о народе они, подолгу жившие за границей, после революции поселившиеся у нас во дворцах, в фешенебельных гостиницах, каждый год отправлявшиеся отдыхать и лечиться на курорты Италии? Лозанна им нравилась. Жены в Берлине у лучших врачей рожали. Советских врачей им мало… Не знают они народных забот, дорогой Николай Алексеевич. Мы с вами трудимся, ошибаемся, переживаем, ночи не спим, а они лишь критикуют нас, выдвигают для поддержания своего престижа приманчивые идеи. И я уверен: пройдет несколько десятилетий или даже столетие, и обо мне скажут: Сталин всю жизнь боролся за будущее, за самостоятельность русского и всего советского народа, отбивая настойчивые поползновения наших врагов.