А Поллак и Жужа, словно в забытьи, все мерили и перемеривали взад и вперед кусочек аллеи в пятьдесят метров.
— Значит, для большевика, — допытывалсь Жужа, — понятия «любовь» или там «ухаживание» попросту не существуют?
— Вот именно: не существуют! — подтвердил Поллак. — И не только потому, что любовь — гнилой и грязный пережиток классового общества. У большевика попросту нет на нее ни лишнего времени, ни энергии. Кроме того, нужно ясно и научно понимать существо вопроса: есть, скажем, половое влечение. Стремление удовлетворить это влечение вполне естественно, важно лишь, чтобы человек нашел вполне подходящего для этого партнера — подходящего не только с биологической, но и идеологической точки зрения. Вот тогда и наступит полное сближение двух людей!
Сближение! Наконец-то Жужа получила так нужное ей слово. Нет, не любовь она чувствует к Поллаку! Ее чувства не имеют ничего общего с пережиточными буржуазными надстройками. Они — нечто совсем другое. Сближение, да, именно оно на биологической и идеологической основе! Только сейчас она поняла, какими непростительными, позорными пятнами были ее первая любовь, обручение, насколько необдуманно детской была ее длившаяся всего несколько месяцев первая и единственная связь… Жужа по натуре была энтузиастка. Слово «большевик» означало для Жужи нечто удивительное, идеальное.
И она с безграничным энтузиазмом думала всегда о партии, о ее вождях. Человек буржуазного мировоззрения никогда не смог бы понять ее. В лучшем случае сказал бы: влюблена в партию и ее вождей. Характерно, что Мадач[64] так и показывает охваченную революционным порывом женщину: она хочет провести ночь с Дантоном. И Жужа понимала героиню Мадача и как бы признавала ее своей прародительницей — эту француженку во фригийском колпаке. Жужа могла прийти в экстаз, аплодируя и восторженно крича на каком-нибудь митинге оратору-коммунисту. В эти минуты не чувствовала ни боли в ладонях, ни сухости в горле и лишь потом сама дивилась: почему даже от шепота будто наждаком по горлу дерет… И все же ее «биологическим и идеологическим партнером» мог стать один только Поллак. Девушка из буржуазных кругов никогда не подметила бы ничего прекрасного в Поллаке. Ей он, вероятно, показался бы уродливым, потным, грязным, небритым. Что ей, буржуйке, до того, что он плотью и кровью — большевик. Буржуйке нужна «любовь», «ухаживания». А вот Жуже ничего этого не нужно — только «сближение»… Лайош Поллак — великий человек, великий революционер… И мир еще услышит его имя!
— Классовые общества, — продолжал ораторствовать Поллак, — и в этой сфере жизни привили человеку ложь, лицемерие, неискренность… Надстройки заслонили существо вопроса: этикет стал важнее этики, столовый прибор — важнее еды… В сексуальной сфере нам тоже предстоит немало сделать. Например, объединить учение Фрейда с историческим материализмом!.. И в этой области должна наступить полная свобода. Существо дела здесь просто и голо… И большевик не может обходить молчанием эти вопросы.
— И большевичка тоже! — промолвила Жужа и сама вдруг испугалась собственных слов.
— Правильно. Потому что мы не признаем различия полов… Это пережиток времен патриархата.
— Точно, — уже воинственно повторила Жужа, решительно вскидывая голову. — Знаешь что, товарищ Поллак… пойдем сегодня на ночь ко мне…
Словно весь мир разделился вдруг на пары. Под кустами, между деревьями люди сидели, лежали, прогуливались, стояли, тесно прижавшись друг к другу, и, будто забыв о существовании всего на свете, целовались взасос. То ли в воздухе вдруг пахнуло дыханием ищущих друг друга взбудораженных страстей, или весна, ее первый майский вечер родили некое космическое поле любовного напряжения, в котором люди, его пассивные жертвы, реагировали как элементарные измерительные приборы. Ласло и Миклош перешагивали, едва не спотыкаясь, через сплетенные ноги парочек.
«Демократизируется» половая мораль…
— А ну их! — отмахнулся Сигети. — Иной раз пристанут, не отвяжешься. В особенности когда увидят военного. Бессовестно пристают, иногда на глазах у собственных мужей, детишек… Неужели люди не понимают, как это мерзко? Конечно, — на миг задумавшись и как бы самому себе начал пояснять он, — многие так рассуждают: освобождение во всем, морали больше не существует! Социальные предрассудки именно в этой области больше всего мешали людям жить. Особенно молодежи. Но все же основная причина — война. Сотни тысяч женщин остались без мужчин. Настроение по формуле: «Хоть один день, да живем!» Ну, а солдат есть солдат. Чего ты от них хочешь? Вот и смотришь — в больницах женщин на аборт больше, чем на пломбирование зубов… У той — от немца, у этой — от русского… Да никто и не спрашивает их ни о чем, никто не препятствует. Чистят всем подряд. Река страстей вышла из берегов. Вопросы морали неясны. Вот и прет из людей все, что в них сидело до сих пор запрятанным… — Сигети помолчал, задумчиво добавил: — Ну, не беда. Это тоже разрушения, следы войны. Давай рассказывай дальше о твоих развалинах!
И Ласло рассказывал. Взволнованно говорил обо всем, что наболело. Ему хотелось бы сказать Миклошу и о Магде, но он боялся, что Миклош весело похлопает его по плечу и со смехом скажет: «Ага, влюбился, значит?» А ведь у него совсем не то. Не то, о чем люди говорят: «Ага, влюбился, значит?» А она, она ушла со Штерном к проспекту Арены… Прежде чем уйти, она постояла, осматриваясь, словно искала кого-то. И Ласло в этот миг скорее загадал, чем принял решение: «Если сейчас не заметит меня, не подойдет, не бросит этого распухшего кабатчика, я и думать перестану о ней!» Но взгляд Магды лишь скользнул между деревьями, а потом Штерн что-то сказал ей, взял ее под руку, и они пошли… А Ласло все равно думал о ней, думал так много, что не смел даже заговорить о ней. Он говорил об Озди, о новом районном секретаре у социал-демократов, об истории с черепицей. Они брели под деревьями, обходя влюбленные парочки, и Сигети своим хрипловатым голосом говорил:
— Нужно привить людям сознание, что теперь это другая армия, совсем другая, что даже оружие, которое они держат в руках, — другое! Потому что за сто лет впервые мы держим в руках оружие, чтобы защищать самих себя. И слово «родина» теперь означает не то, что прежде! Нас мало, всего несколько дивизий, но если мы будем хорошо сражаться, то еще многое можем поправить. Мы вместе с другими народами Европы нанесем фашизму последний удар! Нанесем! — повторил Сигети, словно собственное эхо.
Они прошли несколько шагов молча, затем Ласло заговорил о работе комиссий по проверке лояльности. А Сигети, будто отвечая ему, продолжал говорить о своем. О старых и новых офицерах, о настроениях рядового состава, о министерстве обороны… И Ласло вторил ему, рассказывал о положении с жильем, о буднях и трудах своего района.
Магда и Штерн шли по Таможенному проспекту среди редких людских группок. Зашло солнце, небо сделалось серым, и на нем вспыхнула первая звездочка. Темнота еще не наступила, только исчезли тени. А лишенные их улицы — дома, витрины, кучи обломков — стали четко обрисованными и все же плоскими, как театральные кулисы, которые, несмотря на четкий их рисунок, кажутся ненастоящими, воздушными, бесплотными. И даже идти было странно легко… — после целого дня маршировки, стояния и работы в палатке, все время на ногах… Магде казалось, будто ее тело тоже лишилось своей тени — веса.
Штерн все время гудел над ухом ласковым, вкрадчивым голоском:
— Не так уж много весен у человека на веку. А такой вообще может больше не быть. Взгляните на мой пиджак, видите нитки — это ведь еще следы желтой звезды. Не думайте, что я эдакий-разэдакий капиталист, что сердце у меня жиром заросло… Нет, нет! Просто я жизнеспособный человек. Только и всего. И не будь я таким, то сгинул бы еще десятилетним сиротинкой. Я не искатель приключений. Для меня куда важнее объятий или там поцелуев само сознание того, что я содержу женщину, что мой труд дает ей возможность красиво одеваться, создает ей удобства жизни. Вот чего я хочу, поверьте мне. И еще, может быть… хочу избавить вас от беспочвенной надежды… — В каждом слове Штерна звучала логика, беспощадная логика жизни. — Подумайте сами, Магда… круг, где немцы еще сопротивляются, замкнулся. В Австрии, Чехии, Польше люди уже вышли из лагерей на свободу. Слухи об уцелевших распространяются быстро. Был бы ваш муж жив — вы бы уже давно об этом… знали. Ну, а те, кто остался в том узком кольце… Будьте реалисткой, Магда! Мы можем, конечно, питать надежды. Но мы знаем и немцев. Выслушайте меня! Я не прошу у вас ничего, но только примите мои слова всерьез. И знайте, что вот эти руки всегда и при любых обстоятельствах, даже на голой льдине, создадут все, что нужно мне и моей семье. Кто может сказать, как еще повернутся дела в политике? Кто? Но там, где проживут другие, проживем и мы. Что бы ни случилось… И чуточку лучше, чем другие…