Политики Франции также обнаружили, что империя приносит слишком мало выгоды при благоприятном течении дел, и непомерно много обвинений, когда обстоятельства складываются неудачно. Вторжение в Мексику в 1864 году обернулось полным фиаско для Наполеона III — разгром французских сил сделал страну уязвимой для германского нападения в 1870 году, во время которого император был захвачен в плен и сослан. Но и Третьей республике довелось испытать свою долю колониальных бедствий. В 1881 году премьер–министр Жюль Ферри лишился поста после того, как в обход закона отдал приказ о захвате Туниса; вернувшийся в 1885 году. Ферри вновь был уволен после поражения французских войск с огромными потерями в Индокитае. Его преемнику Анри Бриссону пришлось подать в отставку в результате отказа парламента поддержать его планы по расширению финансирования армии, размещенной в том же Индокитае. В Германии в 1906 году по следам зверств военных в юго–западной и западной Африке отказ оппозиционных партий проголосовать за бюджет привел к роспуску рейхстага. В России мечты царя Николая И об имперской гегемонии на востоке кончились позорным поражением в русско–японской войне и революцией 1905 года.
Империи представляли собой политические парадоксы — как правило, пользовавшиеся поддержкой большинства, они грозили крахом политической карьеры неосторожному или забывшемуся в националистическом угаре политику. Оправдание колониализма превратилось в порочный круг. Потребность в защите коммерции и стретегических позиций на планете от посягательств амбициозных конкурентов не играла сколько‑нибудь важной роли, поскольку на фоне объемов внутреннего и взаимного экономического обмена между индустриальными странами объем колониальной торговли был мизерным. В реальности колонии поглощали больше ресурсов, чем производили, и поэтому непрерывное увеличение отчислений на защиту заморских поставок и сдерживание геополитических соперников только осложняли проблему. Обычное население Британии и Франции, насколько можно судить, не выигрывало от имперских владений практически ничего. Для небольшой группы они были источником солидной наживы; еще несколько тысяч, заброшенных в экзотическую даль, охотно или не очень пользовались своим положением хозяев над людьми, недовольными самим их присутствием. Благосостояние остальных в отсутствие всяких империй было бы только выше.
В то же время для многих в метрополии имперские авантюры являлись идеологической потребностью: они работали на обостренное национальное самосознание, поднимали общественный авторитет армии и усиливали недоверие к соседям–европейцам. Газеты изобиловали отчетами о боях, развертывании войск, полковых маневрах, назначениях тех или иных лиц на командные посты, и все это происходило в местах, которые, располагаясь на другом конце света, становились знакомы европейцам, как свои пять пальцев. С переправы Роркс–Дрифт, из Муалока, Литтл–Бигхорна и Хартума постоянно доходили вести о героических подвигах отрядов, то чудом одерживавших победу, то мужественно отступавших перед превосходящими силами противника. Но правда была совсем иной.
1 сентября 1898 года генерал Китченер, под командованием которого находилось 20 тысяч человек и 100 корабельных орудий, столкнулся с пятидесятитысячной суданской армией, растянувшейся по фронту длиной в 4 мили. Когда суданцы пошли в атаку, британские пули стали косить их как траву. Омдурман был не столько битвой, сколько бойней — по прошествии нескольких часов среди песка лежали мертвыми 10 тысяч суданских солдат. Такого рода боевые операции фактически приравнивали войну к геноциду. Контроль над территорией в исполнении европейской армии подразумевал сперва массовое убийство ее обитателей, а затем либо выселение, либо подчинение оставшихся в живых. У европейцев были лучше вооружение, организация и дисциплина, они исповедовали совершенно иную войну, чем те. кто был вынужден оказывать им сопротивление. Для коренного населения Африки, Индии и Юго–Восточной Азии вооруженный конфликт являлся нежелательным результатом, в котором кровопролитие должно быть сведено к минимуму; ни у кого из туземцев не было причин вести многолюдные и кровопролитные войны с огромным географическим охватом. И если их методы представлялись по–варварски дикими и жестокими, разве следовало европейцам ожидать чего‑то иного? Для них самих война могла казаться естественной — они хотели утвердить право собственности на территорию, — однако местных жителей такая цель часто ставила в тупик. Где‑то европейцы хотели просто осесть, где‑то лишь торговать; иногда они хотели, чтобы туземцы воевали в их войсках, иногда — истребляли аборигенов до единого человека. Чего бы они ни хотели, они не принимали в расчет коренных жителей и целенаправленно уничтожали любые социальные структуры, способные сосредоточить в себе энергию сопротивления. Британцы. наученные горьким опытом индийского восстания 1857 года, специально прилагали усилия, чтобы не оставить следа от естественного политического и культурного уклада. своих африканских колоний.
Имперские авантюры, служа отдушиной для национальных чувств, в конечном счете лишь больше способствовали развитию воинственного патриотизма. Весь «остальной» мир превратился в пространство, одновременно похожее на шахматную доску и на поле сражения, в котором солдаты и отважные искатели приключений помогали местным «полудикарям, по- лудетям», борясь с их подлыми немецкими, французскими, британскими или итальянскими врагами. Разделение европейцев по группировкам этнических государств преобразило былое соперничество между нациями в жгучую взаимную ненависть и унижение друг друга. Француз рутинно презирал немца не по причине давних исторических обид и претнзий, а потому, что немецкий народ был недалеким, некультурным, агрессивным по самой природе — и эти чувства воспроизводились снова и снова по отношению почти к каждой нации. На континенте, поделенном между политическими образованиями. которые отражали этническую принадлежность, с подлинной проблемой сталкивались те. кто не имел своего государства. Если прежние, скрепленные лишь династическими правами монарха империи сами по себе мало чем угрожали евреям, цыганам, религиозным раскольникам, инакомыслящим, странникам и кочевникам всех мастей, то в новой Европе этнического гражданства эти люди уже не могли найти себе места.
Захватнический империализм, с одной стороны, и национально–освободительная борьба— с другой подняли престиж военных на небывалую высоту. Несмотря на то, что в конце XIX века правительства, избираемые во многих демократических странах, состояли из сторонников социального прогресса, далеких от милитаризма, военачальники и штабные стратеги возвышались над политическим ландшафтом как исполины, перед чьим опытом, мужеством и популярностью благоговейно отступали самые высокопоставленные лица государства. В такой обстановке генералы имели возможность разрабатывать военные планы и распоряжаться необходимыми ресурсами по своему усмотрению, не сдерживаемые необходимостью отстаивать правоту в публичных дебатах, — по словам Джона Кигана, это опровергало изречение Клаузевица о войне как продолжении политики иными средствами, ибо на деле война превратилась в отрицание политики. В только что образованной единой Германии армия поглощала 90 процентов бюджета, а в 1874 году Бисмарк добился для нее фиксированного уровня отчислений на период в семь лет. Он вывел оборонную политику из ведения избираемого рейхстага и сосредоточил управление ею в руках самостоятельной группы министерств во главе с кайзером. К 1912 году, когда антивоенная Социал–демократическая партия стала крупнейшей в германском парламенте, армия и военно–морской флот отчитывались напрямую перед военным кабинетом и кайзером, присвоившим себе армейский чин. Во Франции необходимость подготовки к военному реваншу над Германией была доминирующим настроением не только среди высокопоставленного офицерства, но и среди политиков — армия сосредоточила в себе надежды французов и была выше любого политического действа. Внешний курс Германии, Франции, Австрии и России диктовался больше военным планированием, нежели дипломатическими соображениями. Свою роль играла и система призыва — она не только готовила миллионы молодых людей к будущей мобилизации, но и приучала к повиновению военным властям.
Между тем интенсивное развитие военной и гражданской техники делало милитаризацию европейского общества явлением потенциально катастрофическим. В последней четверти XIX века технологии, специфика урбанизации и производительность индустрии изменили материальную основу европейского гражданского общества. Окончательно сложилась европейская сеть железных дорог, протянувшаяся от Атлантики до России и Балкан, телеграфное сообщение связало все части континента между собой и даже с обеим Америками— первое трансатлантическое радиосообщение было послано в 1901 году. Несмотря на эмиграцию в Америку 25 миллионов человек, увеличившееся материальное благосостояние привело к совокупному росту европейского населения на 32 процента (т. е. на 100 миллионов человек). Новшествам гражданских технологий — телефон, радио, наборная машина, печатная машинка и двигатель внутреннего сгорания уже вошли в повседневную жизнь — нисколько не уступали новшества военные. В производстве оружия на заводах частных компаний Армстронга. Круппа, Крезо. Нобеля и других впервые стали применяться высокосложные промышленные методы. Полученный Альфредом Нобелем глицерин позволил уменьшить размер пуль и снарядов, удвоил дальность их полета и сделал стрельбу гораздо более точной и смертоносной. К 1900 году на вооружении всех европейских армий находилась винтовка с затвором и магазином (например, системы Маузера или Ли–Энфилда), способная убить человека с 1400 метров, — тем самым для войск враждующих государств исключалась возможность беспрепятственно маневрировать на расстоянии километра друг от друга. У армий также имелись стальные полевые орудия с калибром 750 мм и дальнобойностью от 2,5 до 5 тысяч метров. В 1885 году на смену «гатлингу» с ручным заводом пришел «максим», первый настоящий автоматический пулемет, который, используя энергию отдачи для перезарядки, мог сделать 250 выстрелов в минуту. Поскольку никакой крепости было не под силу выдержать натиск новой артиллерии, бельгийский полководец генерал Анри Бриальмон, выступил с идеей «укрепленного района» — лабиринта траншей и туннелей, связывающих ряд специально оборудованных огневых позиций, где располагались орудия. Кроме непосредственно артиллеристов, в траншеях должны были обитать и солдаты, которые обороняли подступы к этим огневым позициям. Верден и другие местности на уязвимых северо–восточных рубежах Франции были превращены в простирающиеся на многие мили полевые укрепления.