Заканчивала она свои разглагольствования по большей части разными выпрашиваньями, начинавшимися такими словами: «Я и тебе, свету моему, о своих бедах и напастях возвещу».
Родом Макарьевна была московская мещанка. Под конец своей жизни она уже не выезжала из Москвы и жила между купчихами Таганки и Замоскворечья, где пользовалась большим уважением и почетом, и считалась необходимою принадлежностью на всех поминках, похоронах, свадьбах, при отпуске невест под венец; помимо ее, никто не смел подвязать в мешочках, в которые кладут четверговую соль, кусочек хлеба, уголек, иголку, булавку, маковую головку, ладанку, плакун-траву, корень Петров-крест.
На поминках и на похоронах она играла тоже роль утешительницы: надевала на плачущих четки, крест с себя, говорила разные подходящие тексты и т. д., садилась за столом между духовенством, толковала о рае и аде и проч.
На девишниках она благословляла сундуки, куда будут класть приданое, клала кусочек хлеба с солью, в каждый угол по серебряному пятачку, подвязывала невесте известный карман с мячкинским[69] снадобьем, в состав которого вместе с названными выше вещами входила еще богоявленская свеча, и другая свеча от иконы Гурия, Самона и Авива, деревянная палочка с двенадцатью зарубками, розовая шелковинка и какое-то заклинание от порчи.
Терла она также купчих в банях, пользуя от разных недугов, пользовала и от бесплодия какой-то косточкой.
Особенно молодые вдовы и молодые жены, а также и молодые мужья любили посещать ее квартиру.
Круг действий Макарьевны не ограничивался одной Москвой, она посещала Нижегородскую, Коренную и другие ярмарки.
Некоторое время она держала при себе девушку, одним выдавая ее за дочь, другим – за воспитанницу. Девушку эту под конец она выдала замуж за консисторского чиновника, дав за ней приданого тысяч десять.
Жила Макарьевна подчас очень весело, и вечерком нередко можно было встретить ее катающейся на извозчике-лихаче, красивом и румяном. По смерти у ней осталось более семидесяти тысяч капитала, который и получила ее воспитанница или дочь.
XVI
Батюшка Шамшин и мещанин Кочуев
В самое недавнее время в Петербурге славился своими пророчествами помешанный Шамшин; содержался он сперва на Удельной, затем был переведен в больницу Николая Чудотворца, где и умер. По словам Петербургской газеты», на четвертый день его приезда в Петербург уже стали притекать «верующие» в него. Управление больницы однако твердо охраняло покой больного Шамшина от «вопросителей», но жар веры притекающих от этого не унимался.
В церкви больницы, как говорит «Газета», шла ежедневная служба, и желающие видеть батюшку Шамшина приходили в церковь с надеждою его там встретить. Но это было напрасно: Шамшин к церковной службе не ходил. Сильно верующие в него принимали другие меры и делали энергичные опыты.
В Страстной понедельник два купца одушевились так, что даже явились в контору больницы с настоятельным требованием, чтобы Шамшин был им «выдан», так как он будто бы вовсе не помешан, а находится в полном рассудке, и «отец Иоанн благословил им его вынуть».
Требование было так настойчиво, что главный доктор вынужден был приказать вывести этих благословенных людей вон, что, разумеется, и было исполнено, но благословенные, по удалении из конторы, перешли в церковь и здесь тоже не имели успеха. Вместо Шамшина они случайно насладились несколько религиозною беседою Эвенского, имеющего величественную манию о своих будто бы непосредственных соотношениях с Богом. Больной же Шамшин помещался в одной из общих палат во втором отделении. Он был совершенно тих и не говорил ни с кем ни одного слова. Весь день он сидел на своей кровати или вставал и молча, в одиночестве прохаживался тихими шагами по коридору. Он был светлый блондин, лет за сорок на вид, с приятным чистым золотистым отливом в цвете волос, острижен по-русски «в скобку», борода русая, длинноватая и раздваивающаяся. Голубые глаза смотрели чрезвычайно кротко, со смешанным выражением доброты и грусти или даже, пожалуй, страдания. Смотрел он на говорящего с ним внимательно, но не уставляясь, а как подстреленная птица. Не отвечал никому ни на какие вопросы. В редких случаях прилагал руку к сердцу и тихо кланялся, как бы извиняясь или прося оставить его в покое. Кушал досыта, но без всякой жадности и ничего не просил. Спал он спокойно; руки у него были чистые, белые и красивой продолговатой формы, каких не бывает у людей, занимавшихся черными работами.
Писал он плохо, как пишут мелочные лавочники, но письменно отвечал на все вопросы коротко и очень вежливо. Вообще это была натура мягкая, и все движения его были тихие, и по-своему даже грациозные, симпатичные.
Молитв он за последнее время писать не хотел. Писал он карандашом, держа бумажку на колене. Написав один ответ и начиная писать другой, он всегда прежде зачеркивал в первом ответе последнее слово. Незадолго до смерти Шамшина его посетил один хорошо знакомый нам литератор, который перед тем был опасно болен. Он попросил его написать что-нибудь на листке памятной книжки. Шамшин скоро взял карандаш и написал нечто очень подходящее, а именно: «Я не знаю, чево вам писать, вам написанного не перечитать. От болезни вас Господь спас», – последнюю фразу он подчеркнул, потом прижал руку с карандашом к сердцу и умоляющим взглядом просил, чтобы карандаш ему оставили, что и было исполнено с разрешения тут же бывшего доктора.
Помешательство Шамшина было самое тихое. На вопрос литератора – напишите мне что-нибудь в том роде, как другим делали, Шамшин дал ответ:
– Я давал тем, кто правды жаждал. Слепому подавал свет. А вам правда известна, вы не слепой.
По словам Н. Аристова,[70] в первой половине настоящего столетия в Симбирской губернии был особенно сильный урожай на юродивых, которые бродили большею частью с целью распространения раскольничьих знаний. Другие, впрочем, прикидывались блаженными, чтобы ради мнимой святости добывать безбедное существование без всякого труда и работы. Третьи наконец, действительно скорбные главой от природы, бродили по миру как нищие и лишние члены общества. Все они внушали населению суеверный страх и почтение; им приписывали разные необычайные силы духовные, особенно дар предвидения и предсказания будущего; каждое действие, жест, слово или мычание непременно старались считать не простым явлением, а знаком таинственного выражения глагола Божия, и это не одни простолюдины, но и помещики.
В двадцатых годах жил в Симбирске мещанин Кочуев, который считался Божьим человеком, хотя был раскольничьим начетчиком. Он служил приказчиком у макарьевского купца Олонцева, который послал его по делам в Астрахань. Недолго удалось ему пожить спокойно: за распространение раскола и за бесписьменность его хотела арестовать полиция, но он успел скрыться и поселился в Жигулевских горах; здесь он старался вести строгую отшельническую жизнь и прикинулся совершенно молчальником. Такое появление пещерного затворника среди рыбаков поразило их, и последние, в знак любви и привязанности к нему, стали носить ему свежую рыбу; потом распространившаяся молва стала привлекать к нему массу пришельцев из раскольничьего мира. Наконец, слава о нем, как о святом муже, пошла далеко, и толпы уже осаждали его пещеру и самую воду родника, находившегося недалеко от его жилища, стали считать священною и пить для исцеления разных болезней. Наконец симбирские коноводы разбойников Валдышевы вывезли его из Жигулевских гор, поместили в своем доме и окружили довольством. Юродивый все выдерживал свою задачу молчальника при всех, исключая одной девицы, с которой завел любовную связь; их взаимные отношения были открыты, когда подслушали тайный разговор молчальника с девицей и поняли, что она беременна.
Тогда от неприятностей Кочуев убежал к иргизским старцам и потом поселился в Москве. Он собрал много рукописей и старых книг и впоследствии сделался видным человеком между московскими раскольниками, утверждают, будто он первый подал мысль учредить старообрядческую иерархию и искать архиереев.