деревенское кладбище. Вернее, хоронили-то умерших уже где попало. Зарывали их сельчане по-двое, по-трое; никто и не знал, кто в какую могилу попадет. Было не до этого.
Да, был теплый май. Природа нежно оживала, преображалась. И в воображении Антону рисовались размытые, как акварельные, нежные пространства, так просящиеся перенестись на чистую бумагу; знать, со значением и снились ему в тифозном бреду запрятанные под подушкой набор акварелек вместе с кулечком конфеток – будто особый подарок от тети Поли, с которой он давным-давно, сдружившись особенно, путешествовал по заветным окрестностям. Вышло: ему вновь после большого перерыва захотелось порисовать, и его магически тянуло после болезни к краскам и бумаге, кроме того, что возобновил и вел дневниковые записи. Это же еще мать так присказывала:
– «Вот чтобы записать все, как и что с нами происходит, – в это-то и мало кто, наверное, поверит…»
Да, сейчас его детская душа будто нуждалась в особом лечебном лекарстве. И он в одиночку неразумно (кругом были немцы) пошлепал в город, надеясь найти так нужные краски и полагаясь на установившееся спокойствие на фронте.
Анна, конечно, беспокоясь за сына, пыталась его отговорить от такой опасной затеи, но не смогла-таки отговорить от похода.
Известно же, что идея неотвязчива в человеческом сознании; она преследует, ведет в действительность своей видимой осуществимостью. Не сегодня, так завтра.
Антон безрезультатно дошел по городу до самой Волги – вдоль неузнаваемой главной Ржевской улицы, разбомбленной, выгоревшей, вымершей (чаще попадалась чужая солдатня). И тут с ходу влип в витрину, очумелый: не поверил глазам своим; на ней, закрепленной у входа в канцелярский магазинчик, будто то, что ему не напрасно грезилось: нарисована и акварель советская… На прилавке лежали также блокноты, ручки, карандаши… Ну, мираж в пустыне!..
Антон по ступенькам дощатым вступил в магазин. В нем посетитель дородный и продавец вполголоса разговаривали. Но Антон их разговор слышал.
– Вон говорят, что у русских «Катюши» появились.
– Да, слыхал. Такая штучка, что сметает все. Спасу нет.
– Их уже применяли, говорят, под Старицей и где-то еще…
– То-то и оно, что надежи-то уж мало будет.
– Что ж, надо на ус наматывать… Чуешь, чем пахнет?
Продавец или владелец – тот, стоявший за прилавком, – спроси:
– Ну что тебе, малец?
– Вы продаете? – Антон еще не верил в блеснувшую для него удачу, видя перед собой бесценное богатство.
– Изволь… Что хочешь купить? Говори.
– Мне нужно это… акварель, альбом, тетрадки, карандаши… Только ведь у меня есть рубли… Как?..
– Что ж, годятся и рубли…
– А сколько стоит?
И стоимость товара оказалась конечно низкой – прежней. Чудеса! Что-то странно-непонятное было в этом. Ясно, что распродавалось так оставшееся советское магазинное имущество, которое теперь присвоили иные граждане-ловкачи, воспользовавшиеся подходящей для себя ситуацией. А более всего Антон по-мальчишески не смиренно недоумевал: почему же вот эти двое вполне упитанных мужчин призывного возраста спокойно стояли здесь, у прилавка, в тылу у немцев и запросто толковали между собой, без зазрения совести, как совершенно сторонние к судьбе своей страны наблюдатели? Они тоже увильнули из рядов защитников отечества? Покривили душой?
Этот эпизод в числе других подобных долго не давал ему покоя, корежил его память невозможностью то объяснить.
Вообще необъяснимость вещей есть следствие недоразвитости человечества. Гена преемственности нет или он потерян в ходе эволюции. И драки большой. За место под солнцем.
XXIII
В этот августовский день 1942 года, как посланный советскими артиллеристами из-за Волги снаряд, истошно просвистав, шлепнулся и брызнул осколками где-то за остатками крайних изб деревенских, там, где немцы ставили орудия, строили блиндажи и рассредоточивали автомашины, – тотчас Поля возликовала:
– Ого! Наши уже пушками сюда достают, молотят горяченько; значит еще ближе вышли к нам. То-то радость! – Она точно помешалась. Сорвавшись с места, возбужденно стала бегать по закоулкам, чтобы лучше рассмотреть, на глазок определить, откуда бьют, по мере того, как все еще прилетали с востока снаряды, взрывавшие землю. Нет, это наверняка в ней, на белой колоколенке, сидит кто-нибудь и наводит на цель, если лупят по немецким машинам и даже повозкам, – решила она, счастливая оттого, что, наконец, пришли эти долгожданные дни, предвещавшие всем, кто попал в оккупацию, скорое освобождение.
Закружилось во встречном бою в знойном небе самолеты.
Снова звучней загрохотало также и северо-западней Ржева, и также советская авиация начала бомбить ежедневно, еженочно, повсеместно, почти без передышки; хотя с вечера, засветло еще, немцы рассеивались, расползались (на автомашинах, на мотоциклах и на повозках) в поля, в овраги и в лесок, чтобы понадежнее укрыться от бомбежки там, но доставало их уже везде.
Кашины и Дуня уже приобревшие богатый бегательный опыт от прошлых немецких бомбежек, всю первую бомбежную ночь пересидели вдесятером в избе, поджавшись к печке, точно загораживаясь ею. Назавтра же вырыли для себя второй окоп в саду, поближе к дому, – узкую и крытую траншею в форме буквы «I» с одним лазом. Первый окоп, прошлогодний, выходом к пруду примыкал; он оплыл весной – уже не годился. Да и бегать многажды туда с узелочками было несколько далековато. И в зарядившие отныне ночные бомбления они отсиживались напролет в новеньком окопе, сотрясавшимся в рвущихся раскатах.
Уши раздирал шелест наших бомб (в отличие от воющих и свистящих при падении немецких бомб), и невероятно близкие их разрывы каждой следующей – превосходили мощностью все; уже столько раз казалось, что вот еще, еще одна, тринадцатая, может, звездонет, и она-то уже накроет всех в окопчике. Не сдобровать. Опорожнялись же бомбардировщики поочередно: один метал бомбы, второй только, слышно, еще к цели подлетал, третий за ним следовал – такая карусель беспрерывно крутилась в небе.
В окопной, специально вытянутой для этого нише чадил, тускловато светя, мотавшийся всякий раз огонек стеариновой плошки; Анна с пожелтело-измученным лицом склонилась над зачитанным романом Гюго, воспевшим людские страсти и страдания во времена Великой французской революции; роняя оттого слезы, она читала урывками – в выдававшиеся более спокойные промежутки между близкими взрывами (прежде-то ей читать совсем было некогда).
Порой, отрываясь от романа, она и рассказывала (тоже испытывая внутренний подъем от наступления наших) какие-нибудь еще вспоминающиеся ей и неизвестные ребятам случаи из своей ли жизни, из жизни ли их отца или еще кого-нибудь – все особенное, удивительное.
– Goddam! Nimmst das qar Kein Ende? – Проклятие! Будет ли этому когда-нибудь конец? – Воскликнул, протопав мимо Кашинских ребят, затаившихся в коридоре, немец с пулеметом на плече, тяжело дышавший. Антон тоже подоспел сюда, выскочив из окопа.
– Saqte, bitte! – Скажи, пожалуйста! – сыронизировал ему вдогонку нерослый ефрейтор Фриц, санитар, только что