– Ббб… ббууб… бле-блее… Блеее…
– Так я и думал. Идем дальше, Рейнмар. Добрый день! Я…
– Стой! Ты где находишься, псих? На базаре? Глаз нет, что ли?
На утоптанном, твердом как камень полу среди сдвинутой соломы виднелись накорябанные мелом геометрические фигуры, кривые и колонки цифр, над которыми корпел седой старик с лысой как яйцо макушкой. Кривые, фигуры и цифры полностью покрывали также стену над его лежанкой.
– Ах, – попятился Шарлей. – Прошу прощения. Понимаю. Как же я мог забыть: noli turbare circulos meos.[410]
Старик поднял голову, показал почерневшие зубы.
– Ученые?
– В определенной степени.
– Тогда займите места у столба. У того, который помечен омегой.
Они заняли места и, набрав соломы, устроили себе лежанки под указанным столбом, помеченным выцарапанной греческой буквой. Едва успели управиться, как явился брат Транквилий, на сей раз в обществе нескольких других монахов в рясах с двойным крестом. Стражи Гроба Иерусалимского принесли источающий пар котел, но пациентам Башни позволили приблизиться с мисками лишь после того, как те хором прочитали «Pater noster», «Ave», «Credo», «Comfiteor» и «Miserere».[411] Рейневан еще не подозревал, что это было началом ритуала, которому ему надо будет подчиняться долго. Очень долго.
– «Narrenturm», Башня шутов, – проговорил он, тупо глядя на дно миски с прилипшими к нему остатками пшенной каши. – Во Франкенштейне?
– Во Франкенштейне, – подтвердил Шарлей, ковыряя в зубах соломинкой. – Башня при госпициуме Святого Георгия, который содержат божегробовцы из Нисы. Вне городских ворот.
– Знаю. Я проходил рядом. Вчера. Кажется, вчера… Как мы сюда попали? Почему решили, что мы умственно больные?
– Вероятнее всего, – хохотнул демерит, – кто-то проанализировал наши последние поступки. Нет, дорогой Киприан, я пошутил, уж так-то нам не подфартило. Это не просто Башня шутов или, если тебе больше нравится, дураков, это также… временная, переходная тюрьма Инквизиции. Поскольку карцер здешних доминиканцев сейчас на ремонте. Во Франкенштейне две городские тюрьмы: в ратуше и под Кривой башней, но обе постоянно переполнены. Поэтому по приказу Святого Официума сюда, в Narrenturm, сажают арестованных.
– Однако Транквилий, – не отступал Рейневан, – относится к нам так, как будто мы не вполне в своем уме.
– Профессиональная девиация.[412]
– Что с Самсоном?
– Что, что, – зло отозвался Шарлей. – Посмотрели на его морду и отпустили. Ирония, хе? Отпустили, потому что приняли за кретина. А нас пристроили к психам. Откровенно говоря, претензий у меня нет, виноват только я сам. Им был нужен ты, Киприан, и никто больше, только о тебе упоминал significavit. Меня посадили, потому что я сопротивлялся, расквасил пару носов, ну, парочка пинков, не хвалясь, попала также и туда, куда должна была попасть. Если б я вел себя спокойно, как Самсон…
– Между нами говоря, – добавил он после долгого тяжкого молчания, – вся моя надежда на него, Самсона. Думаю, что-нибудь он придумает и организует. И поскорее. Иначе… Иначе у нас могут быть неприятности.
– С Инквизицией? А в чем нас обвинят?
– Важно, – голос Шарлея стал вполне грустным, – не в чем нас обвинят, а в чем мы признаемся.
Объяснения Рейневану не были нужны, он знал, в чем дело. То, что он подслушал в цистерцианской грангии, означало смертный приговор, а вначале пытки. О том же, что он подслушивал, знать не мог никто. Не требовал пояснений многозначительный взгляд, которым демерит указал на других постояльцев Башни. Знал также Рейневан, что у Инквизиции было принято помещать среди заключенных шпиков и провокаторов. Шарлей, правда, обещал, что быстро раскроет таковых, но советовал держать себя осторожно и конспиративно также и в отношении других, на первый взгляд приличных людей. С ними, подчеркнул он, не следует быть слишком откровенным. Нельзя, решил он, чтобы они что-нибудь знали и им было бы о чем говорить.
– А, – добавил он, – человек, которого растягивают на «скрипке», начинает говорить. Говорит много, говорит все, что знает, говорит о чем угодно. Ибо пока он говорит, его не припекают.
Рейневан погрустнел. Так явно, что Шарлей даже счел нужным придать ему бодрости дружеским шлепком по спине.
– Выше голову, Киприан, – утешил он. – За нас еще не взялись.
Рейневан посмурнел еще больше, и Шарлей сдался. Он не знал, что тот беспокоится вовсе не о том, что на пытках расскажет о подслушанных в грангии переговорах, а что во сто крат больше его ужасает мысль о возможности предать Катажину Биберштайн.
Немного передохнув, оба жильца квартиры «Под Омегой» продолжили знакомиться с остальными обитателями. Дело шло по-всякому. Одни постояльцы Башни шутов разговаривать не хотели, другие не могли, будучи в таком состоянии, которое доктора определяли – в соответствии со школой Солерно – как dementia либо debilitas.[413] Третьи были поразговорчивее. Однако и они не спешили сообщать свои персоналии, поэтому Рейневан мысленно дал им соответствующие прозвища.
Их ближайшим соседом был Фома Альфа, проживавший под столбом, помеченным именно этой греческой буквой, а в Башню шутов попавший в день святого Фомы Аквинского, седьмого марта. За что попал и почему так долго сидит, он не сказал, но на Рейневана отнюдь не произвел впечатления тронувшегося умом. Называл себя изобретателем, однако Шарлей на основании маньеризмов речи признал в нем беглого монаха. Поиски же дыры в монастырском заборе, рассудил он, не могут считаться признаками изобретательства.
Недалеко от Фомы Альфы под литерой «тау» и выцарапанной на стене надписью: POENITIMINI[414] квартировал Камедула. Этот своего духовного сана скрыть не мог, тонзура у него еще не заросла. Больше о нем ничего не было известно, поскольку он молчал, как истинный брат из Камальдоли.[415] И как истинный камедула безропотно и без жалоб переносил весьма частые в Башне посты.
На противоположной стороне под надписью LIBERA NOS DEUS NOSTER[416] соседствовали два субъекта, которые по иронии судьбы были соседями и на воле. Оба отрицали, что они сумасшедшие. И считали себя жертвами хитроумных интриг. Один, городской писарь, по дню своего прибытия окрещенный Бонавентурой, вину за арест возлагал на жену, которая теперь могла сколь угодно баловаться с любовником. Бонавентура сразу же одарил Рейневана и Шарлея длиннейшей лекцией о женщинах, по самой своей природе и устройству подлых, преступных, сладострастных, развратных, непорядочных и лживых. Лекция надолго погрузила Рейневана в мрачные воспоминания и еще более мрачную меланхолию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});