2. СПЕЦИФИКА «ЖИТИЯ ФЕОДОСИЯ»: ОБЩИЙ ВЗГЛЯД
Поскольку специфика ЖФ не исчерпывается отклонениями от жития Бориса и Глеба, с необходимостью вытекающими из разности описываемых в этих житиях святых и соответственно типов святости, существенно обозначить эти «независимые» особенности ЖФ. Прежде всего это житие отличается особой учительностью, назидательностью, светлой уверенностью утверждения новой парадигмы святости и ее носителя — Феодосия. Ранее говорилось, что свою жизнь он строил как житие: первая подражала второму. Но жизнь Феодосия, ставшая под пером Нестора житием, сама достойна подражания, уподобления ей — как творение преподобного Феодосия, возникшее Божьим изволением: «Богу сице изволивъшю, да и тамо добляаго отрока житие просияеть…» (27в). Главная цель Нестора в ЖФ явить новый тип святости, проходящий через всю жизнь преподобного, как высокий пример для подражания и следования. Это последнее как раз и подчеркивается концовкой вступительной части ЖФ:
Темьже и мы, братие, потъшимъся ревьнителе быти и подражателе житию преподобьнааго Феодосия и ученикомъ его, ихъ же тогда предъ собою къ Господу посла, да тако сподобимъся слышати гласъ он; еже отъ владыкы и вседрьжителя речеться: «Придете убо, благословлении отьца моего, приимете уготованое вамъ царствие». (27г) [515].
Но эта цель имеет свой особый pointe — сочетание синхронности происходящего здесь и сейчас, на наших глазах, явления святости с парадоксальной, уникальной, казалось бы, совершенно неожиданной ситуацией, когда последние становятся первыми. И об этом, следуя Илариону в его «Слове о законе и благодати», говорит сам Нестор в ЖФ, в начале его, призывая будущих черноризцев укреплять свои души для новых подвигов,
наипаче же яко и въ стране сей такъ сий мужь явися и угодникъ Божий. О семь бо и самъ Господь пророче: […] «Мнози будуть последьнии прьвии», ибо сии последьнии вящии прьвыхъ отець явися […]; сего же Христосъ въ последьниимь роде семь такого себе содельника показа и пастуха инокыимъ. (26в).
То, что все это происходит в наши дни и в нашей земле, придает ЖФ значение высокого свидетельства.
ЖФ, в общем следуя житийному канону, в то же время в известном отношении несколько шире его, и это составляет еще одну отличительную особенность этого памятника, определяющую полноту жизненного материала, вовлеченного в текст, и, следовательно, особую емкость ЖФ в том, что касается богатства сведений о русской жизни середины XI в., как бы даже помимо того, что непосредственно связано с фигурой Феодосия. Полнота, специализированность, разнообразие, конкретность и рельефность этой жизни выигрывают и от того, что, несмотря на заимствование ряда мотивов, образов, деталей из многочисленных агиографических источников (см. ниже), они не подавляют описание тех или иных картин, но скорее «подыгрывают» ему — тем более, что в ЖФ Нестор в целом не злоупотребляет житийными шаблонами (во всяком случае из числа наиболее избитых) [516] и относительно умерен в цитировании священных текстов. Есть все основания говорить об уникальности ЖФ с точки зрения широты развертываемой панорамы русской жизни — монастырской и мирской — не только среди ранней житийной литературы, но и других произведений древнерусской словесности в первый век ее существования. ЖФ поэтому не только рассказ о жизни подвижника, взятой в аспекте духовного совершенствования на пути к святости и возрастания ее, но и повествование о сподвижниках Феодосия, о монастырской жизни, об отшельничестве и даже о «мирском» — о князьях, их окружении, княжеском дворе, о княжеских пирах, забавах и усобицах, о знатных людях, о горожанах, ремесленниках, крестьянах, о странниках, евреях, разбойниках и т. д. и т. п. И этот рассказ жив, свободен, естествен, всегда в должном масштабе и практически слабо клиширован. Он не о типе, не о том, как бывает или как должно быть, но о том, что действительно было — и не вообще, но с данным конкретным лицом, с Феодосием. В XI–XII вв. на Руси не было столь «бытовых» рассказов и в то же время таких, где быт и духовное, профаническое и священное, мир и монастырь были бы в таком интимном и органическом соседстве, так бы переплетались друг с другом. В таком «замахе» текста — незримое влияние фигуры самого Феодосия. У него не было, видимо, «звездного часа», явленного миру; во всем его поведении (кроме детства и юности, т. е. еще в миру) не было тяги к крайностям, к форсированности как методу достижения своей цели. Силы и энергию он распределил на весь свой жизненный путь. Зато делание Феодосия было постоянным и разнообразным — когда бы то ни было, в чем бы оно ни проявлялось, с кем бы он ни общался. Это делание вовлекало Феодосия в общение с многими людьми из самых разных слоев общества (и даже вне его), с одной стороны, и привлекало к нему многих, с другой. И каждое это общение оставляло добрый след на всех, кто имел дело с преподобным отцом. Поэтому следы этого делания повсюду, и по ним можно судить о достоинствах самого Феодосия. «О многом — многое», — было бы уместно сказать в этом случае, если бы это не оказалось в противоречии (правда, невольном, объясняемом ограниченностью возможностей) со словами Нестора —
Се же житие преподобнааго и блаженааго отьца нашего Феодосия, еже от уны веръсты до сьде от многаго мало въписахъ. (61а) [517]
Ср. еще «[…] и от многа мало въписахъ» (67в). Это «многое» объясняет, почему в ЖФ так нужны многие и разные люди, факты, обстоятельства, стороны жизни и т. п. [518] Именно по ним и через них составляется представление о «многом» делании Феодосия (весьма значительный объем ЖФ и некоторая замедленность и детализированность действия также, конечно, находятся в согласии с задачей передать «многое»).
Это «многое» и «разное» заполняет с удивительной равномерностью все пространство текста ЖФ, и от этого оно приобретает эффект «пестроты». Но ее никак нельзя назвать ни кричащей, ни раздражающей. Ее интенсивность, масштаб, сам характер соотношения с заключающими ее в себе рамками таковы, что у читателя создается впечатление особой органичности, если угодно, уютности (как целесообразной «живой» освоенности материала) именно такой структуры текста. В тексте нет омертвелых, «сносившихся» частей, застойных участков, но все живо, связано, действенно, и сама эта пестрота подобна свечению, пульсации самой жизни, естественно развивающейся и благодатно развиваемой. «Пространство» текста — в отличие от «без–граничных, бес–предельных, не–объятных» пространств русской географии и сопоставляемой им русской души — заполнено, и это заполнение не хаотично, но положительно организовано, соразмерно замыслу, осмыслено, разумно. Связь между элементами «заполнения» пространства естественна и легко обозрима, но при этом она лишена черт строгой принудительности и жесткого детерминизма. В этом пространстве ориентация не доставляет затруднений: в нем из любой точки можно «разумно» идти в разные стороны, везде находя смысл и нигде не теряя интереса к самому пути, никогда не становящемуся рутинным, но всегда сохраняющим новизну и разнообразие. В этом отношении ЖФ живописно подобно тому, как живописны некоторые сцены Брейгеля (типа рождественских праздников, карнавалов, ярмарок, детских игр и т. п.), когда все пространство картины заполнено (с достаточной равномерностью) изображениями людей — не стаффажными фигурками, но и не индивидуализированными персонажами — и когда «приятно» просто рассматривать все изображенное, «приятно» путешествовать взглядом по этой живописной карте в разных направлениях и положительно–приемлюще вбирать в себя весь этот мир быта — частных людей, естественно формирующихся событий, простых вещей. Но есть, впрочем, одна особенность, которая, может быть, дает повод к более точным живописным аналогиям. Речь идет о фигуре самого Феодосия, главного героя текста. Именно Феодосий образует центр текста и движущую силу всего нарративного механизма и определяемого им текстового слоя. В «Житии» он дан крупным планом, как на поясной или лицевой иконе, а все его связи с «многим и разным», вся «пестрота» жизни–жития образуют как бы рамку из многообразных клейм, в каждом из которых конкретный эпизод жизни, отдельное деяние хранит в себе отблеск света, исходящего от центрального образа, и в свою очередь как бы объясняет, истолковывает эту светоносность лика преподобного Феодосия на конкретном примере.
3. ОСНОВНЫЕ СТРУКТУРЫ ТЕКСТА
Сосуществование этих двух видов изображения, сама двоякость изобразительного плана принципиально укоренены в идее житийного описания и в его технике. Непременная связь «подражаемого» и «подражающего» уже задает эту двоякость и одновременно воплощает ее. Эта связь реализуется и в личностно–персонажном (объект житийного описания и еще более высокая парадигма, которой он следует, вплоть до imitatio Christi), и в пространственно–временном плане, где это пространство и это время важны не столько сами по себе, сколько в связи с их включенностью в сакрализованное пространство Священной истории и в соответствующую ей промыслительную временну́ю перспективу. Сказанное существенно и для ЖФ, где «далевые» образы пространства, времени и участников Священной истории как бы образуют общую рамку конкретного описания. Эти образы отличны от конкретно описываемых в житии не степенью абстрактности (как можно было бы думать), но своей парадигматичностью, особой «ценностной» остротой, включенностью их в универсальный и панхронический план (хотя, конечно, за пределами рассматриваемого памятника существуют тексты, фиксирующие локус, в котором эти образы вполне конкретны и вовлечены в сюжеты, где именно они «действуют»). Эти пространственно–временные рамки ЖФ, строго говоря, не специфичны. В этом тексте, как и в других подобных случаях, они охватывают в принципе все пространство и все время, в которых развертывается Священная история. Поэтому и Святая земля, и Константинополь, и время Ветхого и Нового Заветов так или иначе обозначены в ЖФ. Более того, универсальный характер Священной истории, ее парадигматичность по преимуществу предопределяют разомкнутость и открытость пространства и времени и в отношении будущего. В них вовлекается и все, что приходит потом (Все, что будет на моем веку), включая будущего читателя, призываемого к следованию и подражанию образцу: