– Бабоньки, – говорит, – кто у вас тут есть на селе жив человек, что пущает к себе неимущего путника?
А бабы ему отвечают:
– А ты чей человек и как тебя звать по имени и по отчеству?
Старик отвечает:
– Странник я света Божьего, и имя мне Живая Душа на костыльках; приустал в пути да уснуть хочу.
– Мы не знаем тебя, – отвечали бабы, – и пустить к себе без мужиков не смеем, а мужики у нас строгие да грозные – придут, заругают нас.
– Что же, вы, видно, своих мужиков больше Бога боитесь. Бог-то, ведь, велел принять и покормить неимущего.
Бабы отвечают:
– И то правда твоя, странничек: Божье слово помним, а человеческого боимся.
Живая Душа покачал головой и говорит:
– А ведь это, бабоньки, по худу быть – так бы ведь вовсе не надобно. Пойду к самим мужикам: у них попрошусь.
Пошел к мужикам, и мужики его не пустили.
– Кто тебя знает, – сказали, – может быть, ты слабым прикинулся и сам разузнать хочешь, где у нас дорогое добро лежит, да ворам открыть, а может быть, у тебя на теле прыщи да вереды[156], а у нас избы чистые и полы стланые; иди-ка по тропиночке в гору, там есть бедная избушка – в ней живет Маланья-голова баранья, она всех пущает и тебя пустит.
– Спасибо вам, добрые хозяева, – отвечал старичок Живая Душа и пошел к Маланье.
А Маланья увидела его из окна и послала безрукого Ерашку, чтобы звать его ужинать.
Ерашка добежал к старику и кричит:
– Иди-кось, дедко: тетушка Маланья наварила горшок снытки[157], сольцой посолила, зовет тебя ужинать.
Старик Живая Душа погладил Ерашку по голове.
– И то, – говорит, – к вам иду. Другие-то не пускают.
И только влез в избу – тесно стало и сесть не на чем, а Маланья говорит:
– Садись, дедушка, со ребятками ешь, а я постою.
Сел дедко и поужинал, и заговорил поучтивому и по-ласковому.
– Спасибо, – говорит, – тебе, что не спросила, откуда я и как меня звать по имени, а посадила хлеба есть. Я теперь пойду в лес: у тебя тесно – всем нам лечь негде.
– Что ты! Что ты! Живая Душа Божия! В лесу медведи и волки ходят – разве я тебя ночью туда выпущу! Здесь нам всем место будет. Вот, Ерашка – на печку, а Живулечка – за печку, а ты тут протянись, где простор опростается, а мне мое место найдется.
– Ну, будь по-твоему, – сказал старик, а сам думает: «Где же ей-то самой место будет?»
Лег, покрылся своей ветошью да и уснул с одного вздоха от усталости, а после третьих петухов проснулся – и видит: Маланья стоит на ногах и прядет кудель, которая у нее на колочек под потолком приткнута.
Посмотрел на нее старик одним глазком и говорит:
– А ведь это ты, тетка, должно быть, и не ложилась.
А Маланья отвечает:
– Да мне, Живая Душа, и не хотелося.
Старик покачал головой и говорит:
– Ну-ну-ну! Водил, водил меня Господь долго по свету; думал я, что позабыл Он меня и покинул, а Он привел меня в отрадное место и сподобил узреть любовь чистую. Скажи теперь мне за то в одно слово, что у тебя есть в желании – я тебе то у Бога и выпрошу.
А Маланья говорит:
– Что мне недостает? Я и так всегда радостна, а желаю только, чтобы смерть моего порога не переступала, а если придет, так чтобы за дверью присохла.
Старик отвечает:
– Что ж, так и будет.
Ушел старик, а смерть вот же тут и жалует; наряжена богатой казачкой в парчовом шугае[158] с золотой пикой, юбка штофная, на боку – стальная коса на золотой цепочке, чеканной, на манер мертвых костей человеческих; вся рожа накрашена, черные зубы во рту белым платочком заслоняет и в избу просится.
– Покажи, – говорит, – мне детушек-голубятушек, я им принесла по медовому груздочку и по точеному яблочку.
А Маланья как взглянула на нее, так и признала ее, что это смерть, – вскричала ей:
– Хорошо им со мной и без яблочек, а тебя бы лучше не было, и присохни ты на одном месте.
Та и присохла и не может оторвать ног от того места, где пристала, а Маланья ее сухим хворостом заслонила, чтобы не видать ее было.
И славно бы дело сделалось, да пошли от селения ужасные стоны и слезы: сильный слабого теснит и бьет без милости, и нет на злодея в жестоком сердце его никакой угрозы; и как были люди жестоки, то стали еще жесточе того; и приходят к Маланье всякий день столько несчастных, сколько она во всю свою жизнь не видала; и она уже не может помогать им и слышит, как они плачут и смерть кличут: «Смертушка-матушка, где ты завеялась! Зачем мир покинула! Приди, укрой нас от злодеев наших немилостивых – без тебя они зазнались без памяти!»
Тут Маланья ума хватилась.
– Это я, – говорит, – дура, все лихо наделала, захотела поправлять дела Божии – чему быть, а чему не быть сотворенному. И завяла смерть, а заслонена у меня кучкой хвороста.
– Ах, спусти ее, матушка, умилосердися! Ведь вот уже сто лет у нас ни одних похорон не было, и обессердечили люди жестокие, а мы состарились, измаялись. Спусти ее и их убрать от больших грехов, и нас – от страдания.
И пошла Маланья, развалила хворост, а смерть-то так уж не румяной казачкой глядит, а как паутиночка, и коса у ней вся заржавела.
– Иди, куда тебя Бог послал! – сказала Маланья смерти: и та колыхнулась и поплыла к селу паутинкою по сжатому полю, и послышался вскоре погребальный звон, и перекрестились бедняки, и встрепенулись богатые мужики.
– Мы, было, думали, она навсегда кончилась, а вот она, как змея, из хворосту выскочила. Нельзя век лютовать и властвовать.
А убогие крестились и сами в гробы ложились.
– Устали, – говорят, – наши косточки – насилу дождались земли горсточки.
И обошла смерть все село за лесом и убрала все, что было нужно убрать, а с другими вместе и Ерашку, и Живулечку, потому что было уже и безрукому, и безногой более чем по сту лет, а Маланья осталась жить и все живет, как прежде жила, и все то же делает, что и прежде делала, и все те умерли, кто звал ее «Маланьей-головой бараньей», и сама она это имя позабыла. И как смерть обойдет весь свет да придет к ней и спросит:
– Как тебя звать?
Она старается вспомнить, никак не может и говорит:
– Не знаю – верно, мое имя переменилося.
Смерть стала вопрошать: «Как имя этой женщины?» А ей в ответ и упал с неба белый, как снег, чистый камень, как сердце обточенный, и на нем огнистым золотом горит имя: «Любовь».
Увидела это смерть и сказала:
– Ты не моя – нет твоего имени в моем приказе: любовь не умирает; ты доживешь до тех пор, когда правда и милосердие встретятся, и волк ляжет с ягненком и не обидит его.
Левша, или сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе (сказка)
Глава первая
Когда Император Александр Павлович окончил Венский совет, то он захотел по Европе проездиться и в разных государствах чудес посмотреть. Объездил он все страны и везде через свою ласковость всегда имел самые междоусобные разговоры со всякими людьми, и все его чем-нибудь удивляли и на свою сторону преклонять хотели, но при нем был донской казак Платов, который этого склонения не любил и, скучая по своему хозяйству, все Государя домой манил. И чуть если Платов заметит, что Государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: «Так и так, и у нас дома свое не хуже есть», – и чем-нибудь отведет.
Англичане это знали и к приезду государеву выдумали разные хитрости, чтобы его чужестранностью пленить и от русских отвлечь, и во многих случаях они этого достигали, особенно в больших собраниях, где Платов не мог по-французски вполне говорить; но он этим мало и интересовался, потому что был человек женатый и все французские разговоры считал за пустяки, которые не стоят воображения. А когда англичане стали звать Государя во всякие свои цейхгаузы[159], оружейные и мыльнопильные заводы, чтобы показать свое над нами во всех вещах преимущество и тем славиться, – Платов сказал себе: «Ну уж тут шабаш. До этих пор еще я терпел, а дальше нельзя. Сумею я или не сумею говорить, а своих людей не выдам».
И только он сказал себе такое слово, как Государь ему говорит:
– Так и так, завтра мы с тобою едем их оружейную кунсткамеру[160] смотреть. Там, – говорит, – такие природы совершенства, что как посмотришь, то уже больше не будешь спорить, что мы, русские, со своим значением никуда не годимся.
Платов ничего Государю не ответил, только свой грабоватый нос в лохматую бурку спустил, а пришел в свою квартиру, велел денщику подать из погребца фляжку кавказской водки-кислярки[161], дерябнул хороший стакан, на дорожний складень Богу помолился, буркой укрылся и захрапел так, что во всем доме англичанам никому спать нельзя было.
Думал: утро ночи мудренее.
Глава вторая
На другой день поехали Государь с Платовым в кунсткамеры. Больше Государь никого из русских с собою не взял, потому что карету им подали двухсестную.
Приезжают в пребольшое здание – подъезд неописанный, коридоры до бесконечности, а комнаты одна в одну, и наконец, в самом главном зале разные огромадные бюстры[162], и посредине, под балдахином, стоит Аболон полведерский[163].