Афанасьевым.
— Еще не все ясно, товарищ полковник.
— Не ясно? Ну так вот: выясните все сами, лично! И через… три часа пушки чтобы были на месте, в рядах пехоты, если не хотите иметь неприятности, капитан. Выполняйте.
Луковкин вышел из штаба растерянный и озадаченный. Черт бы побрал эти сорокапятки.
Воздух бешено просверлила пулеметная очередь, уложив насмерть солдата из комендантского взвода. Луковкин ляпнулся на дорогу. Неужели штаб окружен?
Вышел — шинель внакидку — полковник, узнал, в чем дело, нахмурился:
— Командира комендантского взвода ко мне! Ты, лейтенант, на фронте или у тещи в гостях? У тебя под носом автоматчики, а ты землю нюхаешь? Под трибунал захотелось? Чтобы мне этих штучек больше не было!
Через минуту взвод солдат ушел в том направлении, откуда обстреляли штаб.
Луковкин подозвал адъютанта:
— Бегом к Афанасьеву, скажи, пусть подождет меня.
А в мозгу у него сверлило: «Влип, влип».
* * *
За пушками вместе с Афанасьевым и Луковкиным отправились человек десять. Эта вылазка была чистейшим безумием, но механизм приказа сработал, и люди, как заведенные, пришли в движение, сознавая полную бессмысленность своих действий. Был день, немцы только что нанесли тяжелый удар всему полку, а горстка кое-как организованных людей должна была пройти сквозь их позиции и выкатить оттуда противотанковые пушки, будто здесь не фронт, а полевые учения в глубоком тылу.
Еще никогда на войне Крылов не оказывался в таком нелепом положении, как сейчас. Он тяжело поднялся из стрелковой траншеи и, сжавшись от ожидания удара и боли, пошел вперед, рассчитывая, на сколько шагов еще немцы подпустят его к себе. И Мисюра рядом шел неуверенно, и Гришкин ступал тяжело, и Николаев тревожно поглядывал на Афанасьева и Луковкина, надеясь, что они предложат что-нибудь разумное. Но они сами двигались так же неуверенно и так же опасливо поглядывали вперед.
Бессмысленное движение уже нельзя было остановить.
Десять метров, двадцать, пятьдесят, сто. Скоро дорога. Повинуясь безотчетному порыву, Крылов прыгнул в сторону, за толстую сосну, и в это мгновенье навстречу жарко ударил пулемет.
Гришкин согнулся, будто переломленный надвое, и медленно упал лицом в осенние листья.
Капитан Луковкин попятился назад, пополз, скрылся в кустах. Крылов взглянул на Мисюру. «Дело дрянь, — говорил Мисюрин взгляд. — Стоит немцам сделать вылазку, и нам крышка. Эта затея с пушками с самого начала — дерьмо».
Впереди мелькнула синеватая шинель, еще одна. Неужели вылазка?
Стрельба густела, захватывала глубь леса, и, так как людей не было видно, существовала, казалось, сама по себе. Потом сквозь пальбу прорвались голоса, они усиливались, захватывали все больше лесного пространства. Впереди опять мелькнули шинели — одну из них Мисюра срезал пулеметной очередью.
А голоса приближались, знакомо потрескивали автоматы.
Крылов привстал за деревом, и Мисюра привстал, и Николаев уже стоял, и Камзолов стоя вглядывался в лесную чащу. Что же все-таки там?
Крылов перебежал вперед. Немцы от дороги больше не стреляли, их окопы были пусты!
Он увидел лейтенанта Якушкина и цепочку красноармейцев: это батальон Колесова выходил из окружения!
Сорокапятчики поспешили вдоль дороги. Орудий на прежних местах не было.
— Пушки там! — подсказал пехотинец.
Крылов побежал дальше, но пулеметный огонь прижал его к земле. Обожгло плечо, на зубах скрипнул песок. Лежа Крылов огляделся: кажется, живы все.
Из глубины леса выходила новая группа окруженцев с капитаном Колесовым. Крылов отчаянно рванулся вперед и узнал полянку. Обе пушки были здесь! Немцы выбрали для них единственно возможную в лесу позицию, с которой можно было вести огонь. Но стрелять им не довелось: с помощью пехотинцев сорокапятчики отбили у них оба орудия.
— Разворачивай! — радостно засуетился Николаев.
Но Крылов не двигался с места. Он сидел на станине, тяжело дыша. Он не мог встать от усталости, а на сердце у него было легко. Он избавился от унизительного положения солдата, потерявшего оружие, его расчет вновь стал боевой единицей.
— Взяли! — повторил Николаев и сел сам.
Они все сидели у орудия, усталые и счастливые.
— Закурим, — Крылов достал кисет. Они закурили и почувствовали, что не хватает Гришкина.
— Накрылся Ваня, — проговорил Мисюра и задымил махрой, не прибавив больше ни слова.
Подошли Афанасьев и Луковкин со свитой. Луковкин опять был подтянут и энергичен.
— Чего расселись! — прикрикнул на сорокапятчиков.
— Это они сами отбили орудия, — пояснил Афанасьев.
— А кто — я за них должен отбивать? Сами бросили — сами и отбили. — Луковкин был недоволен собой: хозяином положения он себя здесь не чувствовал и явно торопился убраться отсюда.
— Устюков, посмотри, что с плечом, — попросил Крылов, когда гости ушли. К Устюкову, как к самому старшему, в таких случаях обращались все.
— Царапнуло. Сейчас перевяжу.
Точно в назначенный срок Луковкин доложил командиру полка, что два орудия отбиты у немцев и поставлены в рядах пехоты.
— Операцией руководил лично, товарищ полковник.
— Молодец, капитан. А я уж подумывал, не задержать ли твое представление к награде…
О потерях Луковкин не сказал, а полковник не спросил.
Тем временем сорокапятчики хоронили Гришкина. В могилу насыпали осенних листьев, потом опустили тело и закидали листьями и землей.
— Вот и все, — проговорил Устюков, разравнивая лопатой могильный холмик. — Матушка родила и ушел в землю-матушку.
Камзолов вырубил топором кол, стесал с одной стороны, чтобы было где написать, и карандашом вывел: «Иван Гришкин. Рядовой. 20 лет».
* * *
Над землей сгустилась темнота. Кончился еще один день войны и началась еще одна ночь.
Крылов сидел у орудия. Болело раненое плечо. Рядом, прикрывая ладонями огонек, курил Мисюра. Остальные сорокапятчики спали — минувший день вымотал всех.
На передовой лениво вспыхивали ракеты, постукивал дежурный пулемет и куда-то летел в темном небе одинокий снаряд. Война притихла в ночи, чтобы завтра со свежими силами бодрствовать опять.
Далеко позади, в уютной землянке штабного армейского городка, весело гудела железная печка. Композитор Клекотов-Монастырский, насвистывая, жарил рыбу, Комков, сидя за столом, вносил в толстую фронтовую тетрадь дневные впечатления — пригодятся для истории, а Тилиликин-Громов вписал в заветную тетрадочку окончательный вариант своего последнего стихотворения:
Фронт бурлит, как в колхозе страда,
А перед нами она, вода.
На улице послышались бодрые голоса. В землянку вошли Чумичев и майор из армейской редакции. Хозяева шумно приветствовали гостей. Тотчас было готово застолье…
Далеко за Уралом спал на хозяйской перине лейтенант Пятериков, в подмосковной Покровке отдыхал Миша Петров, на тетиной даче беспокойно ворочался в постели Левка Грошов: он мечтал о Рае Павловой, в Москве у аппарата бодрствовал Паша Карасев…
На госпитальной койке метался в жару Саша Лагин. Далеко на западе,