Оба сына ее высланы в Гилян – один капитаном, другой унтер-офицером; пажи Соловово и оба Павловы, первый, после сечения розгами, последние, без наказания, определены рядовыми в Преображенский полк.
Долее других задержали в крепости Балакирева и Столетова. Последний, четыре дня спустя после казни своего патрона, представил – вероятно, по требованию – новое добавочное показание о взятках Монса. В этом запоздалом обличении Столетов сообщил о яхонте в 15 000 рублей: подарил его Монсу Лев Измайлов «с таким договором, чтоб исходатайствовать ему за подарок чин и деревню». Измайловский яхонт Монс поднес в презент Екатерине; камень был огранен и употреблен в коронационном уборе.
Как ни интересны были подобные рассказы, но Тайная канцелярия не стала требовать новых подробностей, видимо, боясь запутать в дело еще несколько влиятельных лиц – своих друзей или милостивцев: вот почему, не откладывая дело дальше, в декабре того же 1724 года Столетов с Балакиревым отправлены в Рогервик в каторгу.[95]
Тело Монса с неделю лежало на эшафоте, а когда помост стали ломать, труп взволокли догнивать на особо устроенное колесо.
Между тем двор оживился официальными празднествами по случаю обручения герцога Голштинского с цесаревной Анной Петровной.
22 ноября подписан был свадебный контракт; только в этот день жених достоверно узнал, что из двух княжон ему достанется старшая. Полный восторга Карл на другой же день устроил серенаду под окнами государыни и невесты. Екатерина милостиво пригласила его в покои, поила из собственных рук вином, а государь ласково звал к домашнему столу обедать.
В Катеринин день совершено было обручение.
7 декабря граф Петр Андреевич Толстой в собственном доме на Петербургской стороне, недалеко от крепости, давал торжественный обед. На нем была императрица с дочерьми, придворными дамами и кавалерами, был, разумеется, и герой празднества – герцог со своей свитой. Не было только государя, потому что он еще накануне обедал у Толстого. Пиром заправлял весельчак и дорогой собутыльник Павел Иванович Ягужинский; следовательно, немудрено, что страстно влюбленный герцог опьянел. «По глазам императрицы, – отметил Берхгольц, – видно было, с каким удовольствием она смотрела на дружбу и любовь обоих высоких обрученных».
Удовольствие не могло не омрачиться другим зрелищем: на обратном пути из дома Толстого Екатерина, Анна, Елисавета, Карл, а за ними и вся свита, проезжали мимо колеса, с которого виднелся труп, опушенный снегом; с заостренного кола угрюмо смотрела на пышный поезд голова Виллима Ивановича Монса.
Нет сомнения, что дело Монса, как мы уже говорили, ускорило решимость Петра выдать дочь за герцога. Но, говоря словами Цедеркрейца, кроме «возстановления своего кредита» не имел ли при этом государь другой, более важной, цели? Неужели он обрекал любимую старшую дочь на незавидную судьбу быть герцогиней жалкого клочка Германии? Не имел ли он в виду завещать ей Россию? Не с этою ли целью начал он было писать завещание, из которого сохранилось несколько строк? Строки эти, как видно, прямо относились к Анне Петровне:
«1. Веру и закон, в ней же радилася, сохрани до конца неотменно.
2. Народ свой не забуди, но в любви и почтении имей паче протчих.
3. Мужа люби и почитай, яко Главу, и слушай во всем, кроме вышеписаннаго…»
Намерению государя (если только оно было) завещать императорскую корону не жене, а старшей дочери не суждено было осуществиться: этому воспрепятствовало событие, которое и составит предмет следующей главы.
XI. Смерть императора Петра
(1725 год)
Государь стал недомогать задолго еще до смерти. В письмах его к Екатерине довольно часто встречаются известия о его болезнях. То он страдает «чечюем», то завалами или расстройством желудка, отсутствием аппетита, то припадает с ним «ресь», вообще ему «мало можется».
В январе 1716 года, убеждая сына или «нелицемерно удостоить себя наследником», или быть монахом, государь прямо говорил: «Без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал». По совету врачей Петр прибегал к пособию минеральных вод, пользовался ими и за границей, пивал воды и у себя, в Олонце, да в девяноста верстах за Москвой «на заводах», но вообще мало берегся. Сытные яства иль «Ивашка Хмельницкий» с батареями хмельных напитков сокрушали его твердость. Воздержание было не в его характере; да при его кипучей деятельности, при его порывистой, страстной натуре, ищущей широкого разгула, трудно было и совладать с требованиями диеты и регулярной жизни.
В 1722 году, во время персидского похода, у него открылись первые симптомы той болезни, которая низвела его в могилу. С этого времени недуги государя участились, и в 1724 году мы особенно часто находим его на лекарстве, одного, в теплой комнате, под запретом выходить на воздух.
Трудно было Петру выносить несносный докторский арест: его так и тянуло обойти свое хозяйство, полазить по верфи, испробовать ход того или другого из вновь выстроенных судов либо махнуть куда-нибудь на свадьбу, отвести душу на ассамблее. И вот, лишь только чувствовал он себя легче, тотчас запреты забыты, с крепостных верков петербургской «бастилии» раздавались выстрелы – сигнал, что государю легче и он разрешил себе кататься по реке. Следствием же преждевременных прогулок и пиров было возобновление недуга.
Возобновления страданий делались чаще и чаще; лето и осень 1724 года государь очень недомогал; волею-неволею он не расставался с лекарствами, но помощь от них была небольшая. Известный случай с ним осенью того же года на Лахте имел следствием сильнейшую простуду. До декабря недуг его то утихал, то снова увеличивался. Кажется, не будет смелым предположением, если мы скажем, что дело Монса, глубоко оскорбив государя, сильно потрясло его организм; а тут в день крещения новая сильнейшая простуда – и государь окончательно слег в постель.
Таким образом, смерть сразила его не в один удар. Она подкрадывалась к этому колоссу исподволь, в виде разных болезней. Народ это видел и в лице своих «ведунов» еще в начале 1719 года предвещал ему скорую кончину.
Так, однажды, в весенний день 1719 года, в десяти верстах от Петербурга, вверх по Неве, на кирпичных заводах, в кабачке угощалось несколько человек: тут были служители великой княжны Натальи Алексеевны и певчие князя Меншикова.
– Здравствуй, государь-царь Петр Алексеевич! – вскрикнул целовальник, осушая стопу пива.
– Здравствовал бы светлейший князь, – раздался голос одного из присутствовавших, – а государю недолго жить!..
Или вот зайдемте, например, в вольный дом (т. е. в трактир) на Выборгскую сторону, в приход Самсония-странноприимца. 15 января 1723 года мы застали бы здесь веселую «вечерину» у хозяина заведения, шведского полоненника Вилькина. Множество гостей, угощаемые хозяином, услаждались пением и игрой на гуслях и скрипицах императрицыных певчих. С ними-то и вел «непотребную» беседу Вилькин.
– А сколько лет его императорскому величеству? – спросил он их между прочим.
– Пятьдесят четыре.
– Много, много ему лет! – молвил в ответ швед-ведун, – а, вишь, непрестанно он в трудах пребывает; надобно ему ныне покой иметь; а ежели и впредь, – продолжал Вилькин, – в таких же трудах станет государь обращаться и паки такою же болезнею занеможет, как четыре года тому назад был болен, то более трех лет не будет его жизни…
– Врешь ты все, дурак! – изругали ведуна испуганные музыканты.
– Нет, слова мои не от дурости, а который человек родился на Рождество Христово или на Пасху в полуночи, и тот, как вырастет, может видеть дьявола и станет признавать, сколько кому лет жить; сам я, например, проживу лет с десять. – И пошел говорить от Библии…
– Нет, – сказывали меж тем в колодничьих палатах Петропавловской крепости, – императорскому величеству и нынешнего года не пережить. А как он умрет, станет царствовать светлейший князь (Меншиков).
– Смотрите, – одновременно шептались солдатки, – государя у нас скоро изведут, а после и царицу, всеконечно, изведут же. Великий князь (сын Алексея) мал, стоять некому. И будет у нас великое смятение, – пророчески замечали вещуньи. – Разве государь толщину убавит, сиречь бояр, то, пожалуй, не лучше ли будет. А то много при нем толщины. И кто изведет его? Свои! Посмотрите, скоро сие сбудется!
С одной стороны, подобные предсказанья, с другой – разные виденья давали обильную пищу народному говору. Да и как было не говорить: на колокольне Троицкого собора, что на Петербургской стороне, объявилось привидение. То не были сказки, толковала чернь да духовенство мелкой стати: часовые-де сами слышали стук и беготню этого духа: то кто-то бегал по трапезе, то что-то стремглав падало. «Недели эдак за три до Николина дня (1723 год), – рассказывал один из часовых, – ночью, подлинно мне довелось слышать превеликий стук в трапезе; побежал я в камору, разбудил псаломщика и солдат караульных, и в то время в трапезе застучало опять так, яко бы кто упал».