– Едут поляки! Благослови, бог Гименей… Пречистая Дева.
Хорошо бы свадебку справить, не канителить, но нет, негоже – гости жалуют на торжество обручения. Отвести им покои во флигеле, с выходом в зимний сад, под сень широколистых пальм, обставить комнаты так, чтобы глаза разбежались! Монстранц ревельский туда…
В библиотеку внесли стол красного дерева с серебряными накладками, водрузили полупудовый письменный прибор, серебряный же, – отцу жениха. Сорокапятилетний известный в Польше юрист, оратор, Ян Сапега прославился и как историк. По приезде тотчас засел в княжеской библиотеке – продолжать «Историю революций в Римской республике». В духе шляхетских вольностей воспитал сына.
Сапеш, давние союзники Петра, не новички в Петербурге. Пётр Сапега и Мария, бывало, играли в пятнашки, в серсо. О замужестве думала с покорностью, жениха встретила дружески. Наедине им уже не дозволено быть. Почти всегда под надзором старших, они снова дети, невеста скованна – о чём говорить с суженым?
– Вы живёте в Варшаве?
– Да, зимой…
– Есть ли в Варшаве… слон? – Запнулась, забыла французское слово.
– Элефан, – вставил отец.
Наблюдал за дочерью с неодобрением. Недоучила язык, тетеря! За польский сажали – отлынивала. Так лучше по-русски… Не девка – статуя деревянная. Младшую бы сюда, не сплоховала бы. Александра сызмальства гран-кокет[362].
Сватался к ней немецкий принц, по всем статьям годен, кроме одной – мать его родилась в семье простого аптекаря. Урон был бы для престижа…
Молодой Сапега вежлив до сладости, к роскоши княжеской будто холоден. Пойми их, нынешних! Князь, обняв за плечи, показывал ему коллекции – монстров за стеклом, идолов, куски уральского камня, отшлифованные до зеркального блеска. Они понравились больше всего. Теперь – в парадный зал. Вот где дрогнет мужское сердце.
– Мой пантеон, – сказал Данилыч чуть шутливо, но с гордостью.
Вереница гостей, двигавшаяся за ними, тактично приумолкла, оказавшись под славными знамёнами. Десятки их колышутся в токах воздуха, под окнами, обращёнными к Неве, реют над фантомами, над исчезнувшими полками шведов. Под Полтавой разбиты, под Калишем, у Лесной, в Польше, в Померании. Напротив, по левой стене, зеркала и шкафы с трофеями – фузеи, пистолеты, сабли, пики, штыки. Свет с речного простора зеркалами усилен – это Леблон, зодчий короля Франции, так устроил зал. Воздухом виктории дышать… Клинки начищены, отточены, злость затаили, злость поверженных. Приятно щекочет она победителя. Здесь он сам – бронзовый, отлитый навечно. Поколения сменятся, а он всё тот же, не стареющий, стратег, герой сражений, кои со скрижалей гистории не сотрутся.
Как человек, принадлежащий вечности, Данилыч поясняет – Растрелли, великий мастер, сделал и статую покойного монарха. Дескать, царь и камрат его в бессмертии нерасторжимы.
– Истинное художество, господа!
Запомнит поляк, чью дочь отдают ему. Обручить их здесь, в пантеоне.
Но и княжне немалая честь оказана – на зависть петербургским девицам. К ним посылают сватов, а к Марии искатель руки явился сам, да ещё иностранный. Выходит, к царевне приравнена. Елизавета ещё ждёт суженого из Любека, сына князя-епископа.
– Уж коли мы в таком ранге…
Слова эти стали присказкой Данилыча, хлопочущего по хозяйству. Вместе с маршалком двора Соловьёвым облазил винные погреба, коптильню, кладовые, набитые припасами съестного. В оранжерее выбирал наилучшие абрикосы, яблоки, груши, апельсины, из подвального бассейна – осетра пожирнее, пудовую сёмгу. Хлебосольный хозяин обязан себя превзойти. На стол пиршества – блюда русской кухни и чужеземные, немецкий айсбайн[363], польский бигос; музыка всякая – скрипки, трубы, скоморошьи сопелки, разное пение – русское, украинское, грузинское. Попросить у Кантемира музыкантов-молдаван…
С Дарьей чуть не поссорился. Решила встать в сенях, потчевать каждого чаркой водки, пряником. Глупая, гостей ведь сотни, зацелуют, щека вспухнет. Упёрлась. Дедами заведено.
Писанье Сапеги старшего подвинулось мало – две недели носились отец и сын в вихре плезиров. Званые обеды у князя, смотр его охранного войска, приёмы у вельмож, аудиенции и забавы в Зимнем. Младший пропадал во дворце до утра – Екатерина щедро потчевала его. Двор решил, что он очень красив, особенно в польском костюме.
– Страшный, – вздыхала княгиня Дарья. – Чисто запорожец.
Кунтуш вроде халата, узорчатый, почти до пят струйка мелких пуговок бежит от ворота, пояс из той же ткани, с толстым узлом, сапоги мягкие, без каблуков, без скрипа, и весь словно танцует. Чуб пугает Дарью, свесился чуть не на нос, чёрный хвост на голове, кругом подбритой.
– Я хотел одеться по-европейски, – сказал он невесте. – Как у вас… Отец заставил.
– Отца надо слушать, – ответила Мария столь серьёзно, что он едва подавил смех.
На балах она исполняла все танцы аккуратно, как урок. Приклеивала мушку – сегодня на носу, означает отвагу, завтра под губами – скрытность, но сама неизменно спокойна, иногда величава, словно жрица в святилище. Веер, способный подать более ста сигналов, сложен очень плотно, будит догадки. Знак, что ли, некий?
Данилыч набрался смелости – на обручение, милости просим, тринадцатого числа. Дарья сетовала, молилась – пронеси, Господи! Ох, бабья душа! Неразлучный, глядящий с небес, одобряет, смеётся над суеверными. Цифру тринадцать приказывал считать счастливой. Не подводила ведь…
Царице, статс-дамам накрыт конфетный стол, по старой памяти. Конечно, с венгерским… В комнатах для курильщиков табак, лучинки, дабы трубки разжечь было удобно. Запасён порох для салюта, для фейерверка.
Талый мартовский снег покрывал Неву. Полозья расчертили его, нанесли огромный синеющий вензель. На балконе княжеского дома трубы, валторны, рожок играли маршевое лихо, громко, как всегда требовал царь. И караул гвардейцев у входа, в мундирах с иголочки – для него, незримого.
– Славно, Александр, – сказала царица с ноткой грусти, вполне оценив ритуал.
Но что за публика хлынула ей вослед! Данилыч кусал губы, дёргал себя за ус пребольно, чтобы не прыснуть, кланяясь ответно графу Скавронскому. Бог весть откуда взята фамилия… Титул, ей-ей, пристал, как барану седло. Начудила же благоверная! Ну, отыскался родной брат Карл, могла бы деньгами пожаловать, завёл бы себе мужик ещё мельницу, ещё десять мельниц. Так нет – вытащила в Петербург.
Генрих – второй брат, он и жена его ныне Тендряковы, сестра Анна с мужем Ефимом – теперь Ефимовские. Шагают вперевалку, толкаются, чмокают Дарью так, что к стене шибает её. Учились этикету, да чёрного кобеля нешто отмоешь добела. Небось, пальцами будут хватать, в скатерть сморкаться. Видел бы государь сей конфуз… И тут разгладился нахмуренный лоб Данилыча. Неразлучный смеялся.
В людском гомоне, в накатах полтавского марша дал себя услышать. Блеснул улыбкой – озорной, ободряющей. Нет, ничто не омрачит сей праздник.
Соборный хор запел величальную, Мария и Пётр опустились на колени перед царицей, она надела им перстни: обручённые приложились к её рукам, растроганные. Пиит из придворных герцога визгливым голосом, подскакивая, прокричал вирши принцу и принцессе, пронзённым стрелой Амура, Иван Долгоруков начал переводить и сбился, замолол несуразное, всеми овладело настроение смешливое. Оглядывались на деревенскую родню царицы, фыркали. Граф Карл ел вилкой, но держал её в кулаке, локтём заехал в тарелку графини. Под сурдинку разносилась новость – обнаружен первый муж царицы, пленный драгун. На русской службе он, в каком-то сибирском гарнизоне, да там и останется.
Данилыч опьянел, ещё не пригубив бокал. Победы вошли в историю, войдёт и это торжество. Вернулись прежние времена… Огорчил лишь Пашка – морда, как ни взглянешь, кислая. Не смотреть туда, не смотреть… Упиваться властью над – этой толпой жующих, хохочущих, спесивых и робких, учёных и невежд, трусливых, завистливых, гнусных… Довольны жирным куском, хмельным напитком, чего им ещё?
Возгласил тост за императрицу, отпил глоток, бокала хватило до конца пира.
– Холла, холла!
Екатерина захлопала в ладоши, знак подала подняться. Гости разбрелись по комнатам, слуги кинулись расчищать место для танцев. Выносили столы, выметали кости, корки, битую посуду, выгоняли собак. Музыканты вытирали пот, глотали прохладительное.
Хозяин не горазд скользить в менуэте, открыла бал царица, подозвав Ягужинского. Вскоре бросила его – не твёрд на ногах – и пошла с Сапегой. Отобьёт, пожалуй, у Марьи, – подумал Данилыч добродушно. Говорят, заманивала в спальню… Сменилась музыка, грянул стремительный, топочущий польский. Самодержица опустилась в кресло, отказывает кавалерам.
– Устала, Александр.
Призналась весьма ласково. Протянула веер, князь обмахивал, потом носил ей конфеты, лимонад. А Сапегой завладела Елизавета – прыг к нему, изогнулась, оголённая, как всегда, до крайности. Машке куда до неё! Отошла в сторонку, веер висит, равнодушие полное. Ей в куклы ещё играть… Но дело сделано.