Долгоруков все в том же бравурном и заносчивом тоне требовал, чтобы Франция вернулась к своим естественным границам, чтобы все завоевания были отданы, включая даже Бельгию. «Как, и Брюссель я тоже должен отдать?» — тихо спросил Наполеон. Тот подтвердил. «Но, милостивый государь, — все так же тихо продолжал Наполеон, — мы с вами беседуем в Моравии, а для того, чтобы требовать Брюссель, вам надо добраться до высот Монмартра»[804].
Долгоруков, вернувшись в ставку, доложил императору, что больше всего Наполеон боится сражения, он слаб, он ищет мира, он не рассчитывает на свои войска. Был созван военный совет, в котором участвовали оба императора — австрийский и русский, главнокомандующий Кутузов и высшие офицеры. Генерал-:квартирмейстер австрийского штаба Вейротер, схоласт и доктринер, воспитанный в традициях рутинной кордонной стратегии, а потому слывший знатоком военной теории, представил составленную им диспозицию генерального сражения против Наполеона. Оно должно было быть дано между Праценскими высотами и деревней Аустерлиц. В этой диспозиции было все педантично учтено и перечислено: движение левого крыла, движение правого крыла, выступление колонн — первой, второй, третьей — с точным обозначением географических пунктов, какие им надлежало занимать… Все было предусмотрено, все предвидено… кроме одного — возможных действий неприятеля.
Основной вопрос, который обсуждался на этом высоком совещании, — давать или не давать бой французам? Кутузов считал, что бой в данных условиях давать нельзя. Твердо и настойчиво он требовал, чтобы объединенная армия ушла на подходящие позиции и маневрировала до тех пор, пока не подойдут главные силы. Но император Александр I, Долгоруков и все поддерживавшие царя молодые генералы считали точку зрения Кутузова старомодной, отсталой. О главнокомандующем позволяли себе говорить в снисходительно-покровительственном тоне; его даже жалели: преклонный возраст не позволяет постичь очевидное. Александр и молодые генералы были уверены в близкой победе, они были воодушевлены успехом Павлоградского полка, преследовавшего авангард французов, они предвкушали казавшуюся им уже несомненной победу над Наполеоном[805].
Незабываемые страницы романа «Война и мир» вводят нас в атмосферу необоснованно приподнятого настроения, подъема, который царил в штабе императора Александра накануне решающей битвы. Царь и австрийский император вопреки мнению Кутузова решили дать французам бой.
«…Возвращаясь домой, князь Андрей не мог удержаться, чтобы не спросить молчаливо сидевшего подле него Кутузова о том, что он думает о завтрашнем сражении?
Кутузов строго посмотрел на своего адъютанта и, помолчав, ответил:
— Я думаю, что сражение будет проиграно…»[806]
***
Бонапарт говорил, что выиграл сорок сражений. Самой замечательной победой среди них он считал Аустерлиц. «Солнце Аустерлица!» — он вспоминал его всегда с особенным чувством. Вопреки позднейшему официальному французскому толкованию военная обстановка накануне Аустерлица таила для французов величайшие опасности. Общий перевес сил был на стороне коалиции, и в дальнейшем он должен был возрастать. В Моравию двигались дополнительные силы русских. Австрийское командование собиралось перебросить с Итальянского фронта крупные воинские соединения. Наконец, со дня на день надо было ждать удара с тыла пруссаков. 14 ноября Гаугвиц выехал из Берлина, чтобы предъявить ультиматум французскому императору. Вслед за ультиматумом, рассчитанным на то, что его отвергнут, сто восемьдесят тысяч пруссаков с северо-запада ударили бы по французской армии[807]. Армия Бонапарта была в мышеловке; ее окружили; ее рассчитывали сжать железными клещами и раздавить. Огромное численное превосходство, которым располагали союзники, казалось, не оставляло надежд на возможность одолеть объединенные силы коалиции.
Сведения, поступавшие из Парижа, были также неутешительны. Там царила, как всегда, когда уезжал Бонапарт, подозрительная нервозность, странная уверенность, еле прикрываемая лицемерным сожалением о том, что его обязательно постигнут неудачи, может быть даже гибель (ведь погибли же в бою Жубер, Дезе, Нельсон!), ожидание перемен. «Языки Сен-Жерменского предместья убили больше французских генералов, чем австрийские пушки», — говорил Талейран. Как бывало и раньше — в дни Маренго, эти разговоры полушепотом вели и близкие к нему люди, и прежде всего брат Жозеф, избравший своим амплуа роль лидера либеральной оппозиции- Он давал всем понять, что только он и может обеспечить мир и процветание страны. Никаких изменений в государственном строе: тот же порядок, те же правители, те же люди, та же фамилия во главе империи, только имя другое. И сразу же рассеются тучи войны…
К политическим заботам прибавлялись и иные. Страна переживала острейший финансовый кризис. Перед дверями банков стояли длинные очереди: все хотели получить звонкую монету. Биржу лихорадило. Крупнейшие банкирские дома обанкротились. Банк Рекамье с капиталом в двадцать пять миллионов франков, банки Граден Карсенак с капиталом в пять миллионов франков и дю Кудре, располагавший примерно таким же капиталом, потерпели крушение и прекратили свою деятельность; известия об этом проникли в европейскую печать[808]. Финансовый кризис старались объяснить частными причинами. Указывали на грандиозные, беспримерные по своему размаху и наглости финансовые спекуляции Уврара и его компаньонов. В этих объяснениях была доля истины. Этот «финансовый Наполеон» действительно превзошел все допустимое. Он вел сложнейшую игру на международном финансовом рынке — от Мадрида до Филадельфии, и его контрагенты через банк Беринга стали фактически на путь деловых сделок с правительством Питта. Уврар по приказу императора был заключен в тюрьму. Ссылались на бездарность и продажность министра казначейства Барбе-Марбуа. И в этом была, видимо, тоже доля верного. «Государь, вы не считаете меня по крайней мере вором?» — спросил вызванный для отчета Барбе-Марбуа. «Я предпочел бы это сто раз. Жульничество имеет какие-то границы, глупость — беспредельна», — ответил Наполеон. Впрочем, Барбе был, видимо, и глупцом и жуликом. Наполеон его выгнал. Но за этими частными причинами скрывалось и нечто большее. Финансовый кризис 1805 года был кризисом доверия. Бонапарт уничтожил политическую трибуну, через посредство которой буржуазия выражала свои мнения и желания; что из того, она нашла иные каналы? Игра на понижение, отчетливо обозначавшаяся с весны 1805 года на Парижской бирже, показывала, что финансовые тузы не хотят новой затяжной войны и не шибко верят в ее успех. Слова не нужны, к чему слова? Разве финансовый кризис, ажиотаж на Парижской бирже не красноречивее самых пылких речей[809].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});