свое гостеприимство. Если вас поймают, вы будете мертвы; правительство позаботится, чтобы вы умерли, не привлекая к себе дальнейшего внимания.
Хорнблауэр с непоказным безразличием пожал плечами.
— Так и так бы меня расстреляли. Разница невелика.
Он переваривал сообщение, что современное правительство балуется тайными убийствами, и даже готов был счесть это напраслиной — он бы поверил, скажи ему такое о турках, даже о сицилийцах, но не о Бонапарте. Он немного ужаснулся, поняв, что тут нет ничего невозможного — человек, обладающий безграничной властью и поставивший на карту все, окруженный сатрапами, в чьем молчании уверен, не станет выставлять себя на посмешище, если может обойтись простым убийством. Мысль была отрезвляющая, но Хорнблауэр заставил себя бодро улыбнуться.
— Ответ, достойный представителя мужественного народа, — сказал граф. — Однако о вашей смерти узнают в Англии. Боюсь, мадам Оренблор будет опечалена?
— Боюсь, что так.
— Я бы изыскал способ отправить письмо — моим банкирам можно доверять. Другой вопрос, разумно ли это.
Если в Англии узнают, что он жив, узнают и во Франции — его снова начнут искать, на сей раз еще тщательнее. Мало пользы Марии узнать, что он жив, если в результате его убьют.
— Думаю, это было бы неразумно, — ответил Хорнблауэр.
Он ощущал странную двойственность: Хорнблауэр, для которого он так хладнокровно планировал будущее, чьи шансы выжить оценивал так математически точно, был марионеткой в сравнении с живым Хорнблауэром из плоти и крови, чье лицо он видел в зеркале, бреясь сегодня утром. Он знал по опыту, что эти двое сливаются лишь в самые опасные минуты — так было, когда он плыл в водовороте, спасая свою жизнь, или ходил по шканцам в разгар боя — и в эти минуты приходит страх.
— Надеюсь, капитан, — спросил граф, — новости не слишком вас огорчили?
— Ничуть, сударь, — ответил Хорнблауэр.
— Чрезвычайно рад слышать. Возможно, вы с мистером Бушем не откажете мне и госпоже виконтессе в удовольствии видеть вас сегодня вечером за карточным столом?
Вист был обычным вечерним времяпровождением. Граф любил игру, и эта общая черта тоже связывала его с Хорнблауэром. Однако, в отличие от Хорнблауэра, он основывался не на просчете вероятностей, а на чутье, на некой инстинктивной тактической системе. Удивительно, как он иногда первым же заходом попадал партнеру в короткую масть и забирал у противников верные взятки, как часто в сомнительной ситуации интуитивно угадывал выигрышный ход. Иногда эта способность покидала его, и он весь вечер сидел с горькой усмешкой, проигрывая роббер за роббером безжалостно точным Хорнблауэру и невестке. Но обыкновенно сверхъестественная способность к телепатии приносила ему победу — это бесило Хорнблауэра, если они были противниками, или донельзя радовало, когда они играли вместе, — бесило, что его мучительные расчеты шли прахом, или радовало, что они полностью оправдались.
Виконтесса играла грамотно, но без особого блеска и, как подозревал Хорнблауэр, игрой интересовалась исключительно из любви к свекру. Кому вечерний вист был истинным наказанием, так это Бушу. Он вообще не любил карточные игры, даже скромное «двадцать одно», а в тонкостях виста терялся совершенно. Хорнблауэр отучил его от самых скверных привычек — например, спрашивать «а козыри кто?» посередь каждой партии, заставил считать вышедшие карты и запомнить, с чего обычно ходят и что сбрасывают, сделав из него партнера, чье присутствие трое искусных игроков могут вытерпеть, чтобы не отказываться от вечернего развлечения. Однако для Буша эти вечера были одной нескончаемой пыткой: он сосредоточенно сопел, ошибался от волнения, мучительно извинялся — страдания еще усиливались тем, что разговор велся на французском, которым Буш так и не смог сносно овладеть. Он мысленно относил французский язык, вист и сферическую тригонометрию к разряду наук, в которых ему поздно совершенствоваться и которые, дай ему волю, полностью перепоручил бы своему обожаемому капитану.
Ибо Хорнблауэр говорил по-французски все лучше. Отсутствие слуха мешало ему освоить произношение — он знал, что всегда будет говорить как иностранец, — но словарь расширялся, грамматика улучшалась, а идиомы приходили на ум с легкостью, неоднократно вызывавшей лестные похвалы хозяина. Гордость Хорнблауэра сдерживало удивительное открытие: Браун в людской быстро приобретал ту же бойкость в разговоре. Он и общался главным образом с французами — с Феликсом и его женой, ключницей, их дочерью Луизой, горничной, и с семейством Бертрана, которое обитало за конюшней. Бертран был братом Феликса и кучером, его жена — кухаркой, две дочери помогали матери на кухне, а из младших сыновей один был лакеем под началом у Феликса, двое других работали с отцом в конюшне.
Хорнблауэр как-то осмелился намекнуть графу, что кто-нибудь из слуг может выдать их присутствие властям, но граф со спокойной уверенностью покачал головой.
— Они не выдадут меня, — сказал он с таким убеждением, что Хорнблауэр сразу поверил. Чем ближе он узнавал графа, тем яснее видел — такого человека невозможно предать. А граф добавил с невеселой усмешкой: — Вы, вероятно, забыли, капитан, что я и есть здешняя власть.
После этого Хорнблауэр вновь погрузился в спокойствие и праздность — спокойствие такого фантастического свойства, что смахивало на кошмарный сон. Он не привык так долго томиться в четырех стенах, ему не хватало безбрежных горизонтов и переменчиво-непостоянного моря. За неимением шканцев он по утрам мерил шагами конюшню, где Бертран и его сыновья болтали за работой, словно матросы за мытьем палубы. Запах конюшни и проникающие за высокие стены сухопутные ветры слабо заменяли холодную морскую свежесть. Часами он просиживал у окна в башенке с подзорной трубой, которую отыскал ему граф. Он созерцал опустелые зимние виноградники, далекий Невер — узорный шпиль собора и готические башенки герцогского дворца, — стремительную черную реку с полузатопленными ивами — в январе ее сковал лед и трижды снег засыпал черные склоны; зима привносила в скучный ландшафт желанное разнообразие. Можно было разглядывать далекие холмы и близкие склоны, вьющуюся в неизвестность пойму Луары и бегущую к ней навстречу долину Алье — человеку сухопутному вид с башенки казался бы восхитительным даже и в частые ливни, но моряку и пленнику внушал отвращение. Душа требовала морских неизъяснимых чар, таинственной, волшебной и свободной стихии. Буш и Браун, видя, каким мрачным капитан спускается после сидения у окна, недоумевали, зачем он туда ходит. Он и сам не знал зачем, но не мог одолеть эту странную тягу. Особенно подавлен он бывал, когда граф с невесткой уезжали на верховую прогулку и возвращались раскрасневшиеся, счастливые, проскакав несколько миль на свободе, куда он так рвался. Хорнблауэр сердито убеждал себя, что завидовать глупо, и все равно завидовал.
Он завидовал даже той радости, с