Ощущение себя в Москве было чувством безбытности1, бродов, отсутствия крова; помнится: часто я заночевывал в «Мусагете», в зеленом, изъеденном молью пустующем кабинетике, где останавливались В. Иванов, проездом в Москве, и С. Гессен, периодически наезжавший для составления номеров «Логоса»; Дмитрий, служитель, для этих ночевок имел и белье, приносимое мне; неприятности с матерью часто меня выгоняли из дома; когда исчезали сотрудники и оставалися секретарь, КожебаткиниВ.Ф. Ахрамович, то в «Мусагете» шла своя жизнь; появлялись вечерние гости: Б. А. Садовской или Шпетт, уволакивавший всех с собой в ресторан «Прагу»; Г. Г. Шпетт с «ло-госовцами» не дружил; в пику им заводил сепаратные отношения с коньячного фракцией он «Мусагета», которую возглавлял Кожебаткин; беспроко стучали мне в уши события «мусагетского» бытика, не имевшего никакого касания до идей «Мусагета»; так, мне запомнилось в это время участие техперсонала в похищении невесты одного отчаянного чудака, выведенного в «Серебряном голубе» под именем Чухолки;10 невеста была купеческой дочерью, жившею под Москвой; средства на похищение дал Кожебаткин; похитителем был киноактер Гарри, демонстрировавший на фильмах свое свержение с Дорогомиловского моста; он в темную ночь подъехал на тройке к дому невесты, которая должна была к нему выбежать; но вместо нее появились рослые молодцы; и Гарри пустил тройку вскачь, от них улепетывая; за ним помчались; но он повернулся, навел револьвер на погоню, тем самым остановивши ее; такими забавами развлекался тайно от Метнера наш секретарь Кожебаткин; и Шпетт бывал в курсе подобных забав.
Скоро помню себя ночующим у Сизова, который предупреждал — против «Чухолки»:
— «Будь поосторожней с ним; этого чудака не поймешь: не то шутит, не то серьезничает; пока ты был за границей, он говорил про тебя: „Белый изобразил меня Чухолкой; вот я за это привью ему бациллу холеры“. Занимался же он в эмбриологическом институте в те дни. Кто его знает, Боря; он — полусумасшедший какой-то».
Иногда засиживался я у А. М. Кожебаткина, насильственно им приобщаемый к коньячку, на который, как мухи, слетались молодые художники; Кожебаткин подпаивал их; он выпрашивал у них этюдики; а когда художники приобретали известность, «этюдики» продавалися Кожебаткиным за крупную сумму, становясь доходной статьёй: Кожебаткин был очень горазд эксплуатировать.
Каково ж было мне тут «приконьячивать»! Выпив лишнюю рюмочку, сколько раз я высказывал Кожебаткину сетования на Метнера, чтобы потом стыдиться такой откровенности и вспоминать стихотворение Баратынского, как мы бежим от ставшего постылым лица конфидента11.
В этих посидах я предавался, отсутствуя, странным фантазиям; я припоминал, чем специфическим мне отразилися ощущенья Египта; не смейтеся, — мне вспоминались кофейные зерна; когда жарят их, распространяется своеобразнейший запах; я мысленно раздроблял меж зубами кофейные зерна; я вникал в запах их, и особенно в жареный вкус их во рту, переживая жару, духоту, напёк солнца; мне чудилось что-то синее, подобное синей одежде феллашки коричневой; что-то вставало мне от мулаток в тяжелых запястьях; и — да простят мне аналогию ощущения — я вспоминал цвет Египта и запах Египта.
Пребыванье в Москве оставило во мне неприятнейшее впечатленье12, мной не скоро осознавшееся в те времена и доходившее порою до вспышек таимого бешенства от восприятия только что близких людей просто рожами; такою, если хотите, «рожею» стал Метнер, недавно еще — близкий друг.
Перерождению наших внутренних отношений вполне соответствует и изменение для меня его внешнего облика; помню прекрасно: весной 1909 года простился я с любящим, верящим мне, тонко-отзывчивым другом; летом стрясся над Эллисом музейский инцидент, так разбивший меня; тотчас же вслед за ним последовала телеграмма от Метнера: «Есть возможность начать свое дело!» Я было хотел отказаться; но Петровский подбил меня к организации «Мусагета»; осенью Метнер-редактор явился в Москву; но я так и ахнул.
Явился он бритым; надменное, вспыхивающее беспричинною злостью лицо его как разрывалось; но маска спокойствия стягивала в гримасу его; оно вытвердилось нездорово; сузились, потускнели недавно живые глаза, производившие впечатление голубых; они стали маленькими и налитыми кровью; не знаю с чего, вдруг надулися ноздри, а губы решительно стиснулись; лоб с налитыми височными жилами стал точно бычий; и подчеркнулись напруженные черепные шишки. Не Эмилий Карлович Метнер, а… минотавр; не человек, а… животное бешеное в человеческом образе на тебя дико выскочит, когда забежишь к нему в логово; и непонятно забесится внутренней злостью; увидев его, понял, что что-то погибло меж нами в минуту, когда осуществилась заветная мысль и моя, и его об издательстве. Но долго не понимал я причин, исказивших десятилетнюю дружбу. И подумал, что оскорбил его своим правдивым письмом, ему писанным из Радеса.
Теперь, продумывая в который раз пережитое в то время, мне все стало ясно; было много причин, подававших поводы к ссоре.
Так, пребывание в мае 1911 года в Москве есть уже состоявшийся разрыв с «Мусагетом»; но сознание этого было столь тяжело, что я, стиснувши зубы, недообъяснившись, все бросив в Москве, бежал в Боголюбы.
К счастью, в те дни не осознавал я и десятой доли того, что происходило со мною; если бы осознал, вряд ли нашел в себе мужество продолжать жить так, как жил; понял бы я, что меня разбивает тяжесть моей трезвости и совершенной конкретности; меня давил быт, впервые увиденный во всех мелочах; до сей поры я над ужасом быта скользил; материальная стиснутость, зависимость от каких-нибудь нескольких сотен рублей, теперь впервые раскрыла мне безвыходность моего положения: не иметь возможности обеспечить Асю элементарными жизненными удобствами и видеть всю ее беспомощность в тех условиях, которые мог я ей предоставить; будь у нее пламенная любовь ко мне и решимость бороться за нашу жизнь, все это пережилось бы иначе; но теперь вижу, что у нее не было никаких стимулов отстаивать нашу жизнь; она пассивно как бы ждала, что все сложится само собой; менее всего сознавала она, что для этого нужен и с ее стороны какой-то творческий импульс; я со всей трезвостью видел ее несознательность в этом смысле; эта трезвость была для меня раздавливающим меня молотом; я видел: то, что готовится нам в ближайшие месяцы, — ад, мука, бессмыслица; и весь был вперен в созерцанье чудовища, которому имя «быт»; главное, — я был заперт в себя, потому что ни с кем не мог поделиться сущностью моих страхов; и невольно, бездомно шатаяся по Москве, переживал субъективнейше все, к чему прикасался; переплавлялось как бы самое существо моих восприятий; пустяшнейшее впечатление отлагалось в вовсе новое качество; все мелочи стали выглядеть страшным оскалом; отовсюду вытягивались вместо знакомых, даже друзей, лишь неведомые прежде уроды, от которых я вынужден был защищаться и о которых не мог никому ничего я поведать; мое сознание уподоблялось прижизненно умершему, сошедшему в царство теней и утратившему самую способность объясняться с зловещими, его обступившими ликами; я жил в обстании чудовищных образов, люто вгрызавшихся в меня; в тех мучениях, которым не было имени, переплавлялась самая субстанция переживаний моих; но, глядя из будущего, я мог бы в те дни впервые сказать себе, что самопознание точно раскаленными щипцами изрывало мое существо; до того рокового лета жил, был, мыслил некто, которого называли Борис Николаевич Бугаев, одевшийся в некий призрачный кокон, называемый Андреем Белым; но вдруг этот Белый вспыхнул в процессе самовозгорания, суть которого была непонятна ему; от Белого ничего не осталось; Борис же Бугаев оказался погруженным в каталепсию, подобную смерти; он умер; и ел, спал, двигался наподобие мумии; в себе самом слышал он отдаленные отзвуки некой жизни, к которой возможен пробуд; но — как пробудиться? Во всяком случае, не Ася пробуживала; она сама была как во сне; жила мумией. Таково приблизительно было мое состоянье сознания, когда я тронулся из Москвы к ней.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});