14 августа я написал Смирнову заявление. 17 августа Смирнов пригласил меня к себе в кабинет.
Когда я вошел в кабинет к Смирнову и поздоровался, он улыбнулся и говорит:
— Что, теперь надумал сам ходить?
Я сказал, что на беседу к человеку я с радостью пойду, но на допрос и на суд не пойду.
Эта беседа продолжалась около часа, но и теперь Смирнов не хотел понять глубокой истины духовного мировоззрения. Он материалист, находящийся в большинстве, а потому и ближе к истине, и это большинство строит новую жизнь и ведет борьбу с религиозным дурманом, с поповским, а также и толстовским "мракобесием".
Я старался дать понять ему, что истинная религия не дурман и не мракобесие, а истинный ответ на вопрос о смысле жизни. Смирнов в конце сказал, что ему некогда дискутировать с разными контрреволюционерами, что он не за это получает тридцать рублей на день, а если хочешь дискутировать, то я переведу тебя в камеру к Мазурину, там сидит заядлый коммунист, с ним и дискутируй.
Девять дней я провел с молодым человеком (техником) и девять дней с Борисом и коммунистом. Мне казалось, что в молодом человеке я приобретаю друга-единомышленника. Он так внимательно слушал, соглашался, что слышит о новом миропонимании, и как он опечалился, когда нас разлучили. Но потом здесь, в тюрьме, я заметил, что он слишком легкомысленный, у него в одно ухо входит, а из другого выходит; у него осталось только уважение ко мне. Совсем другое дело "заядлый" коммунист. В первые два дня Борис и коммунист задавали вопросы и старались сами много говорить. Видя, что при такой частушке-споре я не сумею развить логическую мысль о духовно-монистическом мировоззрении, я спросил у моих собеседников, если они желают, то я сделаю доклад или небольшую лекцию. И когда я сделал этот доклад, коммунист сказал:
— Хотя я и не сделался идеалистом, но этот доклад дал толчок моим мыслям, освежил их.
26 августа меня перевели из ГПУ в тюрьму вследствие того, что я 25-го объявил голодовку из-за того, что не лечат мою ногу. Когда подвезли меня к тюрьме, я отказался идти сам. Три часа с половиной упрашивали меня (в той комнате, где бывают свидания), чтобы я сам пошел в тюрьму. Но видя, что я категорически отказываюсь, нашли двух сильных служителей и меня внесли на второй этаж в больничную камеру.
Голодовку продержал я только четыре дня: мою просьбу отчасти удовлетворили, когда прекратил голодовку. Я сутки проболел душой, что я пошел на какой-то компромисс. И только тогда полегчало на душе, когда явилась мысль написать заявление. 2 сентября родилось первое объяснение, копия которого у вас есть. Копию я отдал друзьям на критику. Епифанов побаивается такой смелости и думает, что читать не станут. Пащенко сказал: "Напрасно писать не стоит; всё равно, что горохом об стену — что писать им". Моргачев одобрил.
Подав это объяснение, я увидал, что надо еще дополнить, но бумаги нет. Наконец, получил от вас бумагу. 12 сентября явилось новое, второе объяснение — продолжение. 28 сентября родилось третье объяснение, но с этим заявлением случилась история: пропало в конторе. 5 октября пришлось объявить голодовку. На десятый день где-то нашли, и я, проголодав четыре дня, прекратил. Во время этой голодовки родилось четвертое дополнение и пятое маленькое. Тогда же, 6 сентября, решили скопировать все эти заявления, поданные начальнику НКВД, и послать во ВЦИК Калинину. Копии всех этих заявлений хранятся у вас, я очень рад этому. Интересно знать, как вам понятно это мое обращение к людям-братьям, так называемым "начальникам и судьям". Об этих моих заявлениях я говорил своим друзьям, просил у них бумаги, карандашей. Епифанов начал предупреждать. Моргачев сначала сказал: "Пиши больше". А потом, когда услышал, что Епифанов и Пащенко не одобряют моих действий, сказал мне: "Поменьше пиши, потому что в многословии больше лжи, а истина должна быть выражена кратко и просто". Моргачев говорил, что он и на допросах не говорил ничего о миропонимании, кроме одного евангельского изречения: "Не делай другому того, чего себе не желаешь". И как бы следователь ни вертел, куда бы ни заходил в непроходимые дебри, получал от Моргачева один ответ: "Не делай другому того, чего себе не желаешь". Моргачев считает, что "больше этой истины нечего прибавить в жизни". А Епифанов говорит: "Ты своими заявлениями как бы не повредил нам, коммунарам. Ведь мы не разделяем с тобой духовного монизма. Ты вот и налоги не платишь, а мы платим по нашей слабости".
Я говорю: налог вы платите не по слабости, а по несознанию. Епифанов смутился. Тогда я ободряю его, говорю, что если коммунарам не нравятся мои заявления, то в любой момент они могут отказаться от них, и тогда за меня не пострадаете, и что я свободен в своих действиях, и вы, коммунары, не можете мне воспретить писать и говорить то, что требуется для сознания Истинной Жизни.
С 10 сентября меня перевели из больничной камеры в общую, где сначала было 25 человек, потом 30, 40 и до 50 человек доходило; теперь в среднем 37–38; теснота, дурнота от табачного дыма, ругань, воровство, иногда драки. Редкий день бывает, что голова не болит. Несколько раз пробовал говорить против ругани, против курения, против той неразумной жизни, какую ведет это общество. В редкие минуты прислушаются, а большей частью принимают всё в шутку и глупыми выходками заглушают все. Когда переводили меня из больничной камеры, я просился к Моргачеву, просился к тому коммунисту, который был переведен из ГПУ в тюрьму, но не поместили по просьбе. В этой общей камере я вооружился терпением, чтобы больше узнать жизнь преступников: чем люди живут, дышат и к чему стремятся.
Мало находится таких, которые желали бы исправиться и жить более разумной жизнью. Свои преступления не считают за преступления, а считают, что глупо сделали, что попались и посажены в тюрьму. И очень восхищаются хитрыми выходками некоторых "специалистов", которым удается совершать преступления и никто о них не узнает. Попавшие же в заключение ругают не себя, а кого-то: закон, начальство, тюрьму. Изучают статьи и кодексы, сроки и как бы убежать и жить, не исправляясь. А пока, в ожидании приговора, лежат день и ночь: ругаются, играют в карты, некоторые воруют и курят, курят, курят: отравляют воздух, тяжело дышать, болит голова, болит в груди, тошнит, а курильщики ни о чем не хотят думать, ничего не хотят понять разумного, отравляют и для себя и для других воздух, отравляют друг другу жизнь.
Несмотря на то, что почти постоянно болит голова, я не хочу проводить времени напрасно: часто пишу, немного читаю, из прочитанного делаю выдержки на бумаге.
Теперь мне хотелось бы прочесть Челпанова "Мозг и душа". Ваня, если не трудно будет передать эту книгу (она находится в шкафике стола), так же, как ты передавал тетради-доклад Николаева. В книгу вложи тетради, бумаги, хотя бы такой тонкой, как ты передавал мне две недели тому назад, 12 листов. Если можно, бумаги вложи 20–30 листов, конвертов штук десять, открыток десять, карандашей простых и химических. Всё это передай, Ваня, только тогда, когда согласится на это Е. (Е. — Елена, библиотекарь тюрьмы. — Сост.). Мои четыре книги Ромена Роллана "Очарованная душа", которые Павел Леонтьевич передавал для Анны Григорьевны, почти уничтожены тюрьмой, ходивши по рукам. Я захватил остатки и теперь хоть бросай, пожалуй, придется бросить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});